ветра тело. Они лежали тихо, не двигаясь. Другая собака вылизывала его застывшую кровь и говно с лица и тела Сиплого, она уже почти закончила, он был почти чист, но не заметил этого. Собачий кореш медленно встал, собаки, лежащие возле него как грелки, быстро отскочили, а собака, которая облизывала его, весело замахала хвостом и прыгала возле него, держа в зубах кусок чёрствого, заплесневевшего хлеба. От вида этого Сиплый сразу улыбнулся, на глазах его навернулись слёзы, слёзы преданности и дружбы, потому что он вспомнил, как недавно так же прыгал и извивался вокруг своего палача, пытаясь хоть на малость расплавить его холодное и злое сердце, но только вместо хлеба у него в зубах был железный прут. Он потрепал свою подругу нежно за ухом, отчего та заскулила, заскулила так, как обычно скулят суки, хотящие кобеля, но Сиплый упорно не замечал этого. И только сейчас он заметил, что вокруг царила ночь. От этого ему стало как-то по-особому приятно, ведь он мог дойти до дома спокойно, практически никем не замеченным, и он пошёл, пошёл, чтобы переждать в своей норе всю жизнь, и ждать конца мучений в виде ухода, ухода из жизни.
Он шёл тёмными улицами, хромая и задыхаясь, всё так же оглядываясь по сторонам, всматриваясь в злые людские рыла и шарахаясь грозно ревущих машин, пытавшихся задавить его. Если бы не ноющая боль, то он давно был дома, но адская боль избитого тела постоянно напоминала о себе, и он вынужден был идти медленно. Всё же он дошёл до родных мест, остановился и посмотрел в окно, там горел свет, значит мама всё равно ждёт его, она ждёт и будет ждать, что бы с ним не сделали, ведь она любит его как никто. И Сиплый пошёл, поднялся по грязным лестницам на свой четвёртый этаж и позвонил в дверь. Дверь ему открыла мать, со слезами на глазах и замученным видом, будто как-бы не издевались над ним люди, ей тоже доставался каждыу удар, приходящийся для сына:
— Рома, сынок, где был, почему так поздно, времени много, мы же с отцом волнуемся. О Господи, что, что опять с тобой сделали, сволочи, ну когда же наконец они успокоятся, изверги проклятые, всё им неймётся.
На плачевные крики матери вышел из комнаты отец, он схватил жену за плечи и оттолкнул назад. Ему было трудно поверить в то, что у него такой сын, полная ему противоположность, он начал громко ругаться и брызгать слюной, вены на его шее повылазили наружу от ярости, и он кричал:
— Чё ты стал, чмошник, время знаешь сколько, быстро в комнату, маменькин сын!
— Как ты так смеешь говорить о ребёнке, это же твой сын!, — удивлялась мать.
— А тебя кто спрашивал, тоже мне, мать Тереза, ненавижу блядь вас всех, чтоб вы сдохли, — вопил отец в гневе, затем плюнул на пол и пошёл спать, не в силах больше выносить такое.
Мать отвела сына в комнату и закрыла дверь. Она ничего не хотела у него спрашивать, ведь всё и так было ясно, она только обняла его покрепче и плакала, изливая свою вселенную скорбь, а слёзы её солёные капали на Сиплого, капали на его раны и побои, заживляя их как никакое другое лекарство в мире. А Сиплый молчал и думал, думал о том, как он ненавидит своего отца, допустившее такое, ненавидит свою мать, чересчур опекающую его, ненавидит весь мир в целом, зачем он здесь и кому от него хорошо, кому он нужен такой. А мать продолжала висеть на нём, плача и удивляясь накопленной в людях жестокости. А в небе загорались звёзды, и Сиплому казалось, что с каждой новой появившейся звездой, в мире кто-то родился, кто-то, кто скоро так же будет мучить его и желать ему зла. И вдруг он удивился количеству звёзд на небесной глади, и он понял, насколько жесток этот мир, потому что звёзды всё продолжали и продолжали зажигаться, и скоро ему опять будет больно, и всё что он сейчас хочет, так это чтобы никогда не наступило утро. Так почему же его желания никогда никого не интересуют? Ведь если никому ничего не надо, некому тебе помочь, значит ты