Почему на бензоколонках никогда не продают цветов, подумал Он. Ясное дело, откликнулось изнутри... Цветы, как ты мог заметить, украшают иногда фонарные столбы вдоль дороги... Продавать цветы на бензоколонке — издевательство над тобой, остановившемся здесь на пять минут в погоне за собственным «лобовым на трассе». К тому же, где ты видел, чтобы в цветочных магазинах приторговывали бензином?... То-то же.
Бензоколонка на ночном Аминьевском шоссе (одно название чего стоит!) была безлюдна, современна и чиста. Белая крыша и несколько квадратных колонн делали ее похожей на маленький храм, эдакий пантеончик для заезжего Бога. Стены колонки были изваяны дождем и тьмой, они казались вечными.
Каждый раз, заезжая на колонку, он вспоминал одно и то же. Это был какой-то кадр из фильма, очень старого, смотренного-пересмотренного мальчишкой в провинциальном советском кинотеатре. Там, в кадре, была такая же колонка, и тоже шел дождь, и главный герой красиво мок под ним, опершись на капот своего гоночного (или не гоночного) зверя. И тоже была ночь, и квадратный половичок света гостеприимно вмещал в себя целый мир, оставив за стеной ночного дождя все вражеское, чужое, злобное. Тогда весь этот кадр казался кусочком сказки — нарядные колонки, неоновый «Shell» на козырьке, небывалая вежливость мальчишки заправщика. Аккуратность кассовых окошек. И, конечно, Она, стоящая у соседней колонки в ожидании своей очереди, красивая, одинокая, ожидающая чуда... Она, похожая то ли на Анук Эме, то ли на Стефанию Сандрелли, невыносимо прекрасная в этом кусочке одиночества, нарисованном кривой кистью ночного фонаря.
Ночь. Трасса. Дождь. Фонарь. Бензоколонка...
Он шепотом выматерился и вылез из машины. Угловато протопал к кассе и буркнул темному силуэту за окошком: «Пятьдесят в девятую...» Мальчик уже отвинчивал крышку бензобака, рука силуэта выбросила в лоток сдачу. Он взял деньги и пошел обратно...
Дождь колотил по крыше, будто одинокий, продрогший до белья, путник. За пределами колонки лежала мокрая Москва, с волчьими глазами своих окошек. Их стая молчаливо держалась поотдаль, от этого опасного места с огненной водой.
Он сел в машину. Сделал погромче музыку. В правое зеркало заднего вида он видел мальчишку, который трахал его бэби в бензобак, засунув туда толстую железную елду. Бэби отзывалась журчанием в сокровенных местах и, похоже, была довольна.
Сам Он был нежен. Смешно, недопустимо нежен со своими женщинами. С тех пор, как одна из них сказала ему эти страшные слова: «Ты трахаешься, как баба...», Он пережил немало неприятных минут, пытаясь исправиться. Он научился быть грубым, жестоким любовником. Он научился бить своих подружек и с брезгливым удивлением понял, что им это нравится. Он прошел школу унижений и злобы, чтобы не отстать от собутыльников. Это было частью ритуала, Он принял ее покорно, понимая, что иначе просто не пройдет дальше. Но здесь, на бензоколонках, оставшись один после тяжелого дня, он позволял себе расслабиться. Одним взмахом руки отсекалось все грязное, наносное, и на узкой полосе отлива среди раковин, в которых поет море, оставалась стоять Она — единственная, похожая то ли на Анук Эме...
Он знал про Нее все. Они вместе прошагали странный путь от комсомольских вожаков — к голосующим на трассе хипарям, от хипарей — к остановившимся на перепутье молодым гиенам новой жизни, от перепутья — к разным дорогам выживания и спасения. Он знал, что Она тащится от Моррисона, хотя всю молодость плясала под «Бони-М» и итальянцев. Он знал, что Она никогда не будет матерью для своих детей, а будет им подружкой и третьим (четвертым, пятым) ребенком в семье. Он знал, что она будет умолять его купить микроволновку, но готовить будет только на бабкиной чугунной сковороде, матерясь на старую газовую плиту. Он знал, что для Нее любовь — это поцелуй, и именно поэтому Она прослыла форменной