мазала. Говорят, мыло хорошо помогает, но мне было не до него. Чтобы уйти за мылом...
Мамочка моя! Мамочка, мамочка, про мамочку и речь. В общем мамуля играла с этим самым. Если бы не у папки так я бы знала, как назвать, а сказать «взяла папку за хуй» у меня под страхом четвертования язык не повернется. В общем, это не помещалось в двух ее кулачках, и мамочке пришлось взять его головку в рот. Точнее она целовала его. Целовала с такой восторженной нежностью, какой у нее раньше и не замечалось! Она ласкала этот корень перевитый тугими жилами как самое драгоценное в мире, едва касаясь пальцами. Она даже опустилась на колени и умоляюще посмотрела на папку. Он погладил ее по голове, ласково улыбнулся и похоже согласился, потому что Ма просто расцвела. А дальше...
Я вцепилась руками в трусы и совершенно забыла, про попочку ошпаренную крапивой, про то, что подглядывать...
Вот теперь, я поняла, что мамочка действительно была прекрасной гимнасткой, мастером. Она запросто подняла правую ножку вертикально вверх, и папа с удовольствием эту ножку поцеловал, а потом прижался к ней щекой, потому что он обнимал маму за плечи. А между ними была эта невероятная нога. Отпад полный! Самое, самое, самое — я видела ее киску. Не потому, что похоже на киску, совсем нет, киска это так ласково. Свет падал сзади и не очень светло, но лампочка у нас в бане яркая, поэтому все равно хорошо видно.
Ах мамочка, мамочка. Противная ты моя. Как только я перестала с вами мыться, ты принялась безобразничать. Это, наверное, чтобы я не повторяла. Значит, балуемся, да. С волосиками, теми самыми, которые я так любила маленькой. Так, на белом, не загоревшем треугольнике лобочка аккуратненький кустик в виде сердечка. Или мне показалось, точно — сердечко. И ниже ничего, ничего! Такие голенькие, налитые, разошедшиеся в желании губки, между ними складочки и такая розовая пипочка вверху, там где они кончаются. Какие большие губки, ох...
Папка не дал досмотреть, и задвинул между этих губочек — складочек свой корень. Прямо как сатир какой. Я на мгновение вспомнила картину, где такие нежные нимфочки и эти, грубые волосатые сатиры. Я всегда так жалела нимфочек. которых сатиры наверняка догонят, как только папка выключит свет и все лягут спать. И даже тайно вставала ночью и, дрожа от страха, пугаясь этих сатиров, раскрывала альбом. Нет, не догнали. Наверное, я им мешала своим светом.
Теперь я вдруг поняла, что нимфочки пугались понарошку. Они, как и мамуля страстно хотели, чтобы их догнали противные сатиры и пустили в дело свои волшебные корни. Да и папка совсем не похож на сатира. На Аполлона. Я видела в альбоме, Геракл с дубиной это скорее Леха когда дрова рубит, только молодой. А папка красавец, Аполлон. Только у Аполлона писюн маленький и не натуральный какой то, а у папки нормальный и волосы вокруг. Хорошо еще, что он не додумался там побрить. Было бы хуже, чем у Аполлона.
Вот теперь мне стало ясно, почему мальчишки, когда треплются в школе, говорят «отодрать». Это здорово подходило к тому, что вытворял мой папка. Его лицо вовсе не было таким ласковым и благостным, как тогда, когда они сношались на скамейке. Гримасы наслаждения, или чего-то другого неведомого мне, искажали его лицо, делая похожим на сатира. Его корень то погружался в мамино тело с какой то методичной неотвратимостью, то выползал целиком, почти до головки. Я как-то не сразу обратила внимание на крепкий морщинистый мешочек, который упирается в мамины складочки, когда корень уходит в ее живот. Этот мешочек слегка покачивался в конце движений и в этом было даже что-то завораживающее. В нем было загадочности больше, чем во всем остальном.
Я никак не могла понять нравится это маме или она просто уступает папке. Ее глаза были закрыты, зубы стиснуты, а по лицу пробегают такие же гримасы, как и у папки. Она вдруг захватила драгоценный мешочек в ладонь и принялась перебирать его