Я знаю, что во всем, конечно, виноват сам. Наверное. Хотя не думал я, что это может так закончиться. И для меня и для тебя.
Во-первых, я тебя любил. Преданно и беззаветно! А больше — некого. Мама умерла давно.
А другую маму ты для меня не захотел.
Во-вторых, ты и сам во мне души не чаял. Только зачем же так со мной было поступать?
Ведь знал же ты, как мне было одиноко и как мне нужна была твоя ласка. Обычная ласка родителя к сыну.
А рядом со мной всегда был идол. Твердый и суровый, не подпускающий к себе и не дающий расслабиться. И если бы жили мы не на заброшенном хуторе, а в поселке, с кучей ровесников и соседей, то и растворилась бы моя болезненная тяга к тебе в общении с другими.
Мы всегда спали отдельно, хотя до боли, до скрежета в зубах я мечтал заснуть в объятии твоих сильных теплых рук, успокоенным и умиротворенным. Чтобы знать, что защищен и любим и что это — навсегда. Но ты не подпускал меня к себе и только потом я понял, почему.
Наверное, все началось с того времени, когда я начал просыпаться по утрам с оттопыренными трусами. Сам я не обращал на это внимания — ну, раз что-то во мне происходит, значит так и надо! И только часто ловил на себе твой взгляд, упертый в мою возбужденность, и слышал судорожные сглатывания слюны. Я уж забеспокоился, не болен ли я, раз ты так на это реагируешь, но как-то заметил, что и у тебя все также, а значит все у нас в порядке. Но с этого времени я лишился единственной ласки, которая еще оставалась и которой я дорожил — ты перестал бережно намыливать мое тело по средам в бане.
Прижаться к тебе! Как же мне это всегда было нужно! И чтобы голову — на плечо! И чтобы твоя рука — в моей шевелюре! И чтобы ладонь на полспины прижимала меня к тебе. И чтобы руками обвить твою шею и застыть, впитывая доброе тепло. Но ты твердо пресекал любые попытки в этом направлении:
— Не маленький! Что за телячьи нежности?
И я, побитый, отползал, не понимая, почему меня обделили. Чем же я виноват, что вырос?
А потом был сенокос и та ночь в стогу. Где пахло свежим сеном, а еще самогоном, зачем-то выпитым тобой на ночь. Ты спал, и в свете луны я разглядывал твое лицо, совсем не суровое во сне, а такое родное и близкое. И я гладил тебя по лбу и щекам. Но ты не просыпался и не мешал мне фантазировать, что тебе это тоже приятно. Потом ты заворочался, заметался, стал что-то бессвязно шептать, хватать воздух руками. И вдруг отчетливо сказал:
— Иди ко мне!
Я не поверил, но ты сгреб меня рукой и прижал к себе. Было больно и душно и мешала вздыбленность внизу твоего живота, которой ты сильно уперся в меня. Но я молчал, боясь, что даже эта пьяная ласка может быстро закончиться. А ты вжимался все сильнее, и прижал меня так, что стало трудно дышать. Потом завозился свободной рукой, освобождая от штанов себя и меня. И губы, твои шершавые губы сладко прошлись по лбу, щекам, шее, обдавая ненасытным жаром неутоленной любви. Живот ошпарило соприкосновение с длинным горячим стволом, который заскользил по телу, заметался, то застревая между моих ног, то оказываясь где-то на груди. А потом задеревенело твое тело, задергалось и вдруг обильно разрешилось пахучими липкими струями.
Объятия ослабли, а потом и вовсе закончились. Глаза ты так и не открыл. Отвалился, расслабился, засопел. А я лежал, тупо соображая, что это было? И почему же на душе так тревожно и сладко? Нет, нет, я на тебя не обижался. Просто очень хотелось понять одно:
почему тебе это было так нужно?
Я вытерся сеном, натянул штаны, осторожно расположился на твоей груди и долго глядел в звездное небо, как будто там пытался найти ответы на все свои вопросы.
А утром, глядя на себя, полураздетого, и на лежавшего рядом меня, ты растерянно спрашивал, что произошло ночью. И пряча глаза, я тихо сказал: — Ничего!
Ты не поверил, я это понял сразу. Ты долго сверлил меня взглядом, затем сказал: