Вот вам четыре персонажа. Они живут вместе, в одном доме, и логично начать с того, кому этот дом принадлежит. Вернее, с той.
Ей — за тридцать, но, пролежав полжизни в холодильнике собственного одиночества, она сохранилась великолепно. В сумерках ее принимают за девочку и заставляют трусливо убегать от непристойных откликов. Она умница, хорошо воспитана, умеет следить за собой и не норовит следить за другими. У нее, как у многих возвышенных натур, очень большая грудь и, признаться, талия в ширине проигрывает жопке с разгромным счетом 1:5. У нее кожа цвета хорошей финской бумаги и только на свет в ней можно разглядеть водяные знаки, оставленные временем. Она — учительница музыки в Городском Доме ученых. Есть две категории людей, которым она всегда была небезразлична. Первая — коллеги, в очках и с бородками, толстожопые философы, имеющие каждый по Персональной Неприятной Привычке — один постоянно покашливает в платок, осматривая его внимательнейшим образом, другой заикается и поэтому пытается говорить без умолку. Вторая категория — южные красавцы, овеянные запахом шашлыка и замирающие с шампуром наперевес при виде ее консерваторских прелестей. Надо заметить, что ее не привлекали ни те, ни другие. К первым она относилась с ровным дружелюбием, как к товаркам, ко вторым — с паническим страхом, навеянным воспитанием, предрассудками и сводками новостей. А вот кого она любила — так это своих детей. Особенно мальчиков. Садясь поближе к купидончику в кукольном костюме (как хорошо быть учительницей фортепиано!) она с наслаждением прислонялась грудью к плечу юного дарования, и, если гамма в его руках с натурального мажора вдруг сбивалась на миксолидийский, она в сладкой судороге сжимала бедра, чтобы не запятнать репутацию чопорного деревянного стула. Из этих редких тайных удовольствий и материализовался
наш второй персонаж. Ему было меньше двадцати, когда он поселился в ее доме. Сейчас ему за двадцать, но только что разменянный третий червонец еще хрустит в карманах свежайшей капустой. В этой ли капусте, или в какой другой, они нашли друг друга и теперь не хотят расставаться. Он решительно ничем не примечателен, этот мальчик. Он не похож на Рэмбо, даже когда надевает повязку-обруч на непокорные черные кудри. Ему не светит слава Гагарина, ибо он ухитряется укачиваться даже в метро, не говоря уж о водном и воздушном транспорте. Ему не стяжать славы того актера из порнухи, (ну, вы-то, конечно, помните), с плечами вепря и кувалдой доброго жеребца. У него в паху растет мизинчик, впрочем, довольно сладкий на вкус и неутомимый в игре любовных тремоло. Самое досадное — то, что ему не светит слава Гиллельса или Рихтера, потому что его руки... Стоп. Его руки и есть то, о чем стоит поговорить.
Вот что пишет по этому поводу Флавти:
«... она видит его руку, продолжение нежно-мужской кисти руки, покрытую волосами — продолжение его джинсовой рубашки. Он курит, стряхивая пепел изящным движением... она неотрывно смотрит на эту мужскую кисть и понимает, что перед ней не мальчик, а молодой мужчина...»
Я бы написал иначе. Что ни будь вроде... «Ох уж этот Октябрьский переворот!...». Так написал бы я.
Ох уж этот Октябрьский переворот 1917-го, заваривший в генном котле манную кашу будущих поколений. Эти доярки с княжескими глазками! Эти шахтеры с офицерскими манерами! Наконец, эти музыканты, милые дети Сиона с руками грузчиков из Марьиной Рощи!
Так или иначе, придется согласиться с тем, что руки у персонажа номер два были хоть куда и надо полагать, что помимо клавиатуры, в которой они производили больше шума, чем пользы, они находили и продолжают находить куда лучшее применение.
Персонажем номер три в этой небольшой семье был Фредерик Шопен. Фред жил в старом пианино, и по утрам им приходилось мириться с его тихим, по-польски «пшекающим» кашлем. О Шопене говорить нечего. Его и так