С Галочкой Давыдовой он познакомился в доме отдыха. Она была философиней, окончила филфак МГУ и работала сейчас в Институте философии Академии наук. Они оказались за одним столиком. Знакомство продолжилось в Москве. Они назначали друг другу свидания, холили в кино. Однажды она пригласила его домой. Жила она в маленькой комнатушке, в коммуналке на Садово-Кудринской как раз против того места, где Аннушка разлила масло, и трамваем отрезало голову бедному Берлаге. Однажды они попали на «Физиков» Дюренмата, после чего его акции как-то явно возросли. Впрочем, они оба были взволнованы этим произведением и страшной силой воображения, которую может иметь истинный и искренний писатель. Дома она поила его кофе, тогда он еще был до смешного дешевым, из маленьких интеллигентских чашечек. Они были молоды, беседовали о философии, о Гегеле, в то время именно им на нем она пыталась улучшить свое благосостояние, о Сартре, на котором улучшить благосостояние было нельзя, Камю, они находили общие темы, им было интересно вдвоем, кое-что он читал, например, Богданова, которого он очень высоко ставил как прекраснейшего натурфилософа, одновременно издеваясь над «Материализмом и эмпириокритицизмом», считая сей опус пародией на философию, чем приводил ее в смущение.
— Галочка, — горячился он, — разве это ж философия — Вот он приводит высказывание, к примеру, Пуанкаре, а следом — Маркса и говорит, это Марксу противоречит. Но что из этого следует — Для него все. Но ведь не на Марксе надо проверять справедливость мысли или наблюдения, а на жизни, опыте, на практике. А иначе это проституция, а не философия.
Но больше все-таки он домысливал, по крупинкам, по случайным обрывкам, как Кювье по косточке, это он умел, ибо любил мыслить, хотя, впрочем, в то время это были абсолютно бесплодные мысли, они постоянно приходили, он их прокручивал, что-то решал для себя, но затем это уходило и терялось в извивах памяти и, казалось, навсегда. Записывать хоть что-нибудь — в то время у него даже мысли такой не было, не казалось ему, что в его мыслях может содержаться нечто интересное для других, ему казалось, что все это вполне обычная человеческая мыслительная деятельность как форма жизненного существования, ибо «я мыслю
значит, существую», но, по-видимому, верно и обратное «я существую, эрго, я мыслю». Мысль, что в его мыслях может содержаться нечто более ценное, чем аргументы для бесконечных студенческих споров, как-то не приходила ему в голову. Это был инкубационный период. Но с Галочкой его мысли могли свободно изливаться, наталкиваясь либо на понимание и согласие, либо на отталкивание, но также с пониманием, ее мир философии, правда, достаточно замшелый, как это он установил достаточно быстро, впрочем, как и вся «передовая» социалистическая философия того времени, был все-таки интересен ему хотя бы даже в информационном плане. С нею он не испытывал тяжести общения, как почти со всеми девицами ранее, Она уже побывала замужем, ее бывший муж был видным педагогом, восходящим светилом, его ультрареволюционные программы, по которым дети уже в третьем классе писали символ «икс», уже начинали внедряться в школах. У нее была дочка, которая, правда, в основном жила у ее родителей. Галочка была на пару лет его старше, но в чем-то он ощущал себя старше и опытней ее.
Ему было с ней приятно и радостно встречаться. И ему казалось, что и ей было искренне радостно с ним. Они обычно совершали длинные круги по бульварам, потом шли на Патриаршие пруды, переходили место, где Аннушка разлила масло, и заходили к ней через внутренний дворик, где у подъезда сидели неизменные старушки, которые каждый раз сканировали их взглядами, как электронными лучами, от которых она буквально съеживалась, и постоянно жаловалась ему. Он смеялся и утешал. Они ходили бульварами и говорили, говорили, спорили, смеялись, шутили. Он даже шутил.