жестокости, грязи, мучительстве и крови. Она ходила в музеи, развешивала дома картинки, на которых были изображены голые мужчины, прикрытые или неприкрытые фиговым листком, но это было лишь опять-таки знаком, символом определенной принадлежности, как, например, длинные волосы и каблуки у женщин. А теперь это вошло в нее плотской реальностью боли, крови и спермы. И она не могла принять этой реальности, боль, кровь и сперма, и пьяное дыхание мужа заслонили все.
И началось мучение ее супружеской жизни. Она любила мужа. Но любила головой и рассудком, восхищалась им, можно сказать, даже сердцем, но не тем, что «ниже» и глубже. Его ласки, поцелуи, его тело и кожа — все это доставляло ей удовольствие, но мысль о предстоящем за этими касаниями половом акте отравляла все и приводила ее в содрогание. Она старалась избегать его, сколько возможно, а если уж становилось невозможным, отдавалась с плотно стиснутыми зубами, думая при этом только лишь об одном — поскорей бы это кончилось.
Даже рождение ребенка ничего не изменило. Она ругала себя, говорила, что она дура, пыталась переломить себя, иногда под его ласками зажигалась, но вдруг приходила картина первой брачной ночи — и все угасало, как огонек спички под струей брандспойта, и вновь оставалось одно терпеливое смирение. «Может я калека, может уродина — Неужели у всех женщин так — А все, что пишется о прелестях сексуальных отношений — это лишь обман, придуманный мужчинами для женщин и самих себя, ведь никогда они не были в их шкуре». И не с кем было посоветоваться. В их мире сексуально-личные разговоры были абсолютным табу, как разговор о черте на горе Афон, на темы Философски-сексуальные — об этом, пожалуйста, сколько угодно, об этом разговаривать любили, но что от этих разговоров о философских категориях секса было проку для ее личного и отнюдь не философского случая. И не к кому было обратиться из специалистов. О таких специалистах она просто не знала и даже думала, что их и существовать в природе не может, слово «сексолог» в их время еще даже не появилось на свет. Были урологи и венерологи, но не к ним же идти с этим. Вот если бы сифилис — тогда другое дело. А тут — разве тут есть вообще проблема-
Муж не мог не заметить этого. Но даже и он ничего не мог сказать. Их уста — уста философа и педагога — были скованы немотой, немотой, о которой сказал поэт: «Улица корчится безъязыкая, ей нечем кричать и разговаривать». Они не могли, не умели, не знали, как об этом можно говорить. В их языке не было таких слов, которыми можно было бы об этом сказать, не краснея даже в ночи. Не говорить же об этом подзаборными словами общественных сортиров или словами с запахом карболки и грязных стен венерических больниц, на котором говорят «специалисты»...
И он стал чаще приходить пьяным, бегать по любовницам — она догадывалась об этом, но понимала его и почти не скандалила. В конце концов, они разошлись.
Вот почему таким страхом было наполнено ее ожидание. Она боялась, не придет ли это вновь — Но нет. Ей было приятно. Эту ночь они провели без сна. А после четвертого или пятого «восхода» она вдруг ощутила какой-то дикий, исступленный приступ боли, но это была какая-то другая боль, она была столь же сильна, но одновременно и ужасно сладостной, хотелось одновременно, чтобы она и кончилась и длилась бесконечно. Ее охватили какие-то спазмы, и она сжала его тело с силой, какой он даже и не подозревал в ней, извивалась и конвульсировала как в бреду: «Еще, еще, дальше...». И наконец, затихла. После она целовала его со слезами счастья. «Как я тебе благодарна. Наконец, наконец я стала женщиной. И я не могу в это поверить. И как это необычайно, как невероятно прекрасно и необычайно, и как несчастны, о, как несчастны те, кому это недоступны, как была несчастна я...». В эту ночь они не заснули, она прошла вся в играх... или работе — как смотреть — и он