были немного малы. Я немного отряхнул их сзади одной рукой и наклонился к одной из настенных надписей с ироничным выражением лица. Ирония означала: я бы написал лучше. Я уже даже начал сочинять послание ко всем шкафо-писцам (придумал их так называть), а их произведения дверо-виршами. В стихах, которые я так и не дочитал, один из подсобников сравнивал другого с Пушкиным и Македонским — на основаниии его имени. Обоих я, естественно, знал, что и заняло меня на некоторое время. Услышав шаги возвращающейся Ямы, я начал невнимательно дочитывать, мне почему-то не хотелось, чтобы она застала меня за этим, я даже боялся, что она войдет и застанет меня согнувшимся у шкафа. Но я, хотя уже почти не читая, только когда Яма взялась за ручку двери, быстро разогнулся, отвернулся от надписи и принял другое выражение. Яма не могла видеть, как я отпрянул от надписи. Она вошла с легкой улыбкой, и чуть не опрокинула вермишель, так и стоявшую на полу у двери. Но этого не произошло.
Она принесла молотый перец и еще какую-то приправку в пакетике. Я знал, что вермишель сварена без соли, потому что нигде нельзя было найти. Такое глухое время, даже для майского общежития. Я почувствовал голод. Теперь можно было запереться и есть вермишель. «Асыка не придет?» — спросил я, уверенный, что уже нет. Яма сказала, что Асыка сказала, если через 10 минут ее не будет, есть без нее. 10 минут еще не прошло, но все равно можно было запереться. Асыка, если придет, постучится, по шагам Асыку можно было узнать. Теперь мы сели вокруг вермишели, можно было за стол, но стульев все равно нет, черт, и вилок нет. Яма забыла взять в комнате, пока искала еще что-нибудь из еды, а я, пока был один, и не вспомнил про вилки. Вермишель остыла, но и такой она вызывала аппетит. Яма стала посыпать вермишель сверху перцем, и сразу стало страшно весело, и чувство голода тоже стало веселым, и хотя вермишель была холодной и несоленой, предвкушение, что мы сейчас будем ее есть, вызывало радость. Яма боялась переперчить и, оставив перец, взялась за приправу. Ее она не жалела, потому что казалось, что вермишель от этого будет только вкусней, потому что ей, холодной и несоленой, «нечего терять». Я то послушно и влюбленно смотрел на Яму, то весело и голодно на вермишель. Мне и в голову не приходило помешать Яме что-то делать с вермишелью. А Яма увлеклась, и в озорном азарте засыпала вермишель так, что ее не было видно из-под приправы.
Я любовался происходящим между Ямой и вермишелью, чувствуя, что не могу разделить ее озорства, в моем отношении ко всему было как будто что — то каменное. А Яма все так же смотрела на меня и сыпала, сыпала... Приправа кончилась — и это еще больше обрадовало Яму. Теперь мы сидели вокруг засыпанной вермишели и радовались, не зная еще, как ее есть. Когда же я первый, наверное, как мужчина, запустил в нее руку — вермишель оказалась абсолютно несъедобной, даже для нас. Яма, во-первых, переперчила, а приправа на вкус была совсем сеном. И хотя вермишель под приправой была плотно слипшись, я, пробуя, все перемешал, теперь приправу было уже не высыпать, тем более перец. Все оказалось несъедобным. Я даже выложил обратно то, что захватил себе в рот, пробуя. Яма все это время весело наблюдала за мной. Я дал свое заключение и, «на всякий случай», предложил Яме. Яма с доверием помотала головой. Оставалось только отправить вермишель подальше, чтобы она не напоминала о себе. Чтобы выбросить, нужно было выходить из подсобки, а этого смертельно не хотелось Я поставил ее под стол. Потом открыл один из шкафчиков и убрал ее туда, оглянувшись на Яму, не отрываясь весело смотревшую на меня. С прекращением вермишели голод почти кончился. Мы остались в подсобке одни, уже без вермишели. До этого я только целовался с Ямой, хотя уже не в первый раз запирался с ней в подсобке. Мы сидели на полу, и так же, сидя на полу, стали приближаться друг к другу. Расстоянье между нами