стеснялся ходить на физкультуру из-за этого. По телу прошла знакомая нервная дрожь. Стянув трусы, я юркнул под одеяло. Сердце билось в горле от возбуждения и предвкушения удовольствия:
Сквозь неплотно задернутые темно-синие, тяжелые шторы пробивалась тонкая бледная полоска холодного света. Круглый диск луны подглядывал в окно. Взгляд бездумно блуждает в паутине трещин в пожелтевшей штукатурке потолка. Вернее, пытается угадать ее очертания, столь знакомые по медленному утреннему пробуждению.
Я не спал. Это очень странно — не спать в такое позднее время. Не зная точно, который час, я догадывался, что очень поздно — лужица спермы на простыне уже почти высохла. Завтра к созвездию бело-желтых пятен прибавится еще одно. В памяти совсем некстати всплыло стихотворенье: «Дождь идёт, мальчишку мочит, а мальчишка пипку дрочит». Действительно, в этот момент пошел дождь.
Монотонно тикали часы на старой тумбочке, вызывая острое желание взглянуть на циферблат. Бабушка, наверное, оказалась бы раздосадована, тем, что я не сплю. «Вот, что значит, не придерживаться режима!» — сказала бы она. Но когда мама уезжала, то так всегда и случалось. Бабушка ложилась слишком рано, чтобы проследить за мной. Заложив руку под подушку, я вглядывался в ворсинки потертого ковра, сплетавшиеся в замысловатые узоры, незаметные при свете дня и терявшиеся в ночных сумерках. На ковре были вышиты три оленя — два взрослых и один олененок на тонких копытцах. Сейчас в темноте их почти не различить, но если всматриваться достаточно долго, до боли в глазах, то можно заметить копыта одного из них — самого маленького. Это была оленья семья — папа, мама и сын. Прямо как моя собственная семья — папа, мама и я сам. Правда есть еще бабушка... В детстве мне бывало обидно за бабушку — у нее не оказалось своего оленя. Но ведь бабушка сама часто любила повторять: «Это ваша семья, вот и делайте, что считаете нужным». А это значит, что бабушка не принадлежала к нашей семье. Хотя мне всегда было это совершенно не понятно...
Сложный поворот извилистой мысли снова вернул меня в эту ночь. Глаза уставали всматриваться в ворсинки ковра, и взгляд переходил на белый прямоугольник потолка. И хотя я уже был взрослым парнем, но внутренне сжимался от таинственной игры теней в серебристо-сером холодном свете. Это всего лишь тени веток, раскачиваемых ветром за окном, в саду. Но в неверном тусклом сиянии луны они казались пришельцами из других миров, сплетавшими руки в ритуальном танце. И от этого зыбкого танца по спине бежали мурашки, и я вдавливался поглубже в матрас, натягивая одеяло до подбородка. Напряженно вслушиваясь в ночные звуки, — приглушенный шум дождя, скрип веток, редкие едва слышные голоса пьяных, прерывистый лай дворовых собак и почти неразличимые голоса запоздалых путников, бредущих по размытым дорожкам деревни с последней электрички — сворачивался клубком под одеялом, подтягивая колени к подбородку и отклячивал попу. «Вечно свернется как змейка!» — Говорила в таких случаях мама, и шлепала меня по попе. Неожиданно неприятный холодок пробежал по спине.
Не нужно было поворачиваться и напряженно всматриваться в ночную темноту, чтобы понять, что в комнате кто-то есть. Спиной ощущая его присутствие, я едва дышал, крепко прижимаясь щекой к подушке. Да, это его шаги, — тихие, осторожные, крадущиеся, почти неслышные, и лишь нечаянный скрип половиц выдавал его присутствие. Вот уже ноздри втянули терпкий аромат одеколона вперемешку с запахом табака. Даже если бы не скрипели половицы, этот характерный запах выдавал бы его присутствие. Я чуть-чуть повернул голову и приоткрыл один глаз: так и есть — в широких трусах и тапках по комнате бродил отец. Сердце бешено колотилось о ребра, а ладони под одеялом противно вспотели. В серебристо-серых ночных сумерках отец казался особенно высоким и