Когда я умру, некролог мой будет некому написать, потому что все, кто меня знал, или умерли, или стали большими чинами, кое-кто стал врагом. Конечно, возможно, выйдет кто-то, кого и не ждёшь, о ком и не думаешь, кого и не замечал, и — скажет. Но, скорее всего — нет. А если и скажет, то из так называемого приличия. О том, как я был нужен, и как теперь без меня. И если он честный человек, подумает о том, как ему стыдно думать о том, что сейчас будет выпивка.
Ни одна женщина не выйдет. Это точно — уже сейчас их нет возле меня, и я испытываю вокруг себя благоговейную тишину. Так музыкант симфонического оркестра, слившийся с музыкой всеми фибрами своей души — нет, не души — фибрами почек и печёнки — неожиданно, после финального аккорда, оказывается свободен. Всё. Отыграл. Музыка — это всё. Но я — отыграл. Свободен.
Но одна скрипка ещё продолжает играть где-то там, за кулисами; она играла все время, она будет на похоронах, я вижу её издали. Она не подойдёт к толпе. В толпу. Она будет рядом. Под боком. Вне досягаемости.
А вот когда все уйдут, она подойдёт мелкими невзрачными шажками, с опущенным взором, не глядя по сторонам, подойдёт прямо ко мне, и вот тогда я буду — её.
Никто и никогда не видел нас вместе. Однажды поздней ночью мы прошлись по чёрной пустой улице. Под ручку. Так хотела она. И из-за ближайшего дерева вышла моя жена: «Ага! Попались, голубчики!» И спокойное в ответ: «Отдайте мне его!» После этого вечера я попал в психушку.
Они разговаривали как две подруги, глядя друг на друга проникновенно и с интересом, обсуждая меня, как вещь. Даже я не ценил себя так восторженно-лакомо.
С этого дня я перестал существовать. Оказалось, я живу там, где должен жить, и занимаюсь тем, чем должен заниматься. Или не должен? Мой мир рушился. Вещи, прежде прелестные, прельстительные для меня, теряли какое-либо значение.
Она никогда не преследовала меня, не загоняла меня в угол. Она просто предупреждала мои желания. Не хотите ли меня связать? Как она узнала, что я хочу привязать её упоительно нежные руки к большим стальным гвоздям, вбитым в омучнённую стену из силикатного кирпича и смотреть, как она стоит, опираясь ладонями о серый кирпич, опустив голову, расставив ноги. Голая. Она всегда выглядела моложе своего возраста, тонкая, хрупкая, ждущая. Её маленькие руки полностью умещались в моих ладонях. Загляни на сайт такой-то. Рабыня. Доступная и хранящая молчание. Недоступная всем. Кроме: меня.
Когда мы познакомились, ей едва исполнилось пятнадцать. Я не оказывал ей никаких знаков внимания. Но и не прогонял. Я ждал, когда она исчезнет из моей жизни, как многие женщины и девушки, промелькнувшие до нее и после неё.
Она приходила, садилась ко мне на колени, обнимала, смотрела в глаза, целовала, раздевала, не спеша, наслаждаясь, садилась на меня верхом, лежала на мне. От неё пахло ребёнком. Даже когда ей стало за тридцать, ей нельзя было дать больше двадцати. Я был старше её папы и мамы и сначала мне нравилось думать о том, что у меня могла быть такая взрослая дочь, женись я пораньше.
Потом оказалось, что она замужем. Потом замужем во второй раз. Потом в третий. Я понял, что нам пора расставаться.
Она всегда предупреждала мои желания. Она назначала мне встречи и не приходила, а я ждал её, заматеревший в своём возбуждении. Иногда я звонил ей и мчался через весь город. Разденься. Говорил я ей, руки за голову и ходи по кругу по краю ковра. Ближе — дальше, ко мне — от меня. Её грудки постепенно округлялись, ягодицы становились крепче. До свидания, бросал я, и она уходила. Любая может сделать это для тебя. Любая? Неужели, правда? Несколько дней или недель я обдумывал. Кого? Кто — «любая»? Какая-то молодая женщина проявила ко мне интерес. Разденьтесь и ходите по ковру. Зачем? Я хочу посмотреть. Руки держите за головой. Её груди колыхались, ноги ступали осторожно, наконец, она просто набросилась