изменить ее. Мы дошли до того момента, когда низ живота у нее стал конвульсивно сжиматься, и я, до того чувствовавший себя в ней как в безразмерном пространстве, вдруг ощутил, как нечто влажное и горячее охватывает мою плоть. Непередаваемые конвульсии прокатывались по этим нежным тискам горячими волнами, пока отражение тех же волн ни стало пробегать содроганиями по всему ее шелковистому прекрасному телу. Ее губы слились с моими губами, они были сухими и горячими, ее стоны наполняли комнату той музыкой, в самозабвенности которой можно утонуть также, как в глубине вод. Наконец, и мое тело содрогнулось от мощных конвульсивных токов, и я почувствовал, как из меня толчками входит в нее что-то, от чего потолок и обои закружились над моей головой. Она тоже почувствовала это, и ее ноги сильнее сдавили мне бедра. Она застонала тем последним, безудержным стоном, который может означать только одно: вот это оно, то самое последнее мгновение, за которым снова возвращение к страшной реальности быта. Очнуться, увидеть снова окружающий мир таким, какой он есть, было для нас и пыткой, и наградой. В ее глазах я увидел отражение своей же мысли: а вдруг теперь, после этого, мир изменился, а вдруг мы оказались в ином времени, в ином измерении? Нас и объединило то, что мы были созданы природой наименее приспособленными к окружающему: при всех наших различиях. Я хорошо понимал, что она останется, кем она есть, и я останусь собой, что несет мне новую горечь, новые разочарования и невиданные душевные муки, но при этом мы с ней на редкость схожи, и другой такой женщины мне уже в моей жизни больше не встретить... Когда утро своим мутно-белесоватым светом стало уже сочиться из окна, освещая пол моей спальни, покрытый разрисованной деревянной плитой, обои и письменный стол с печатной машинкой, я лежал, чувствуя кожей все совершенство, всю невероятную бархатистость ее тела, жадно впитывая ее, словно пытаясь запомнить на годы...