других заключенных, каждое утро забиравшихся на чердак барака и, глядя через слуховые окна на женскую половину зоны, бесстыдно мастурбирующих, возбуждая себя и других страстными стонами и воплями. А этот, ухоженный, чистенький, никем не принуждаемый, шел на это добровольно и с редкой страстью. Парень, не глядя на меня, начал медленно подниматься, опираясь руками о стенку штабеля. Я сильно толкнул его в сторону выхода: — Убирайся, ублюдок, и больше здесь никогда не появляйся! Он быстро, не оглядываясь, ушел.
Я был уверен, что не увижу его больше никогда. Но через два дня он появился вновь. Он стоял неподалеку, изредка бросая в мою сторону робкие взгляды. Я рассвирепел и, дождавшись, когда очередь ко мне опустела, подошел к нему и тихо сказал: — Пошел вон, или я тебя изуродую! Он ушел, но к концу рабочего дня появился опять. Его широко распахнутые глаза были полны страха и мольбы. Весь его вид говорил о смирении с ожидавшей его участью.
— Так ты еще не успокоился? — Ко мне возвращалась прежняя ярость. — Хорошо же!
Я, не торопясь, закончил уборку, забрал выручку и направился в овощехранилище. Я ждал его на прежнем месте. Он медленно втиснулся в проход и начал приближаться, явно борясь с сильнейшим желанием обратиться в бегство. Даже в полутьме было заметно, как он дрожит. Он застыл в шаге от меня и, затаив дыхание, ждал. Я рванул его на себя, сорвал с него джинсы, упер головой в покрытую слизью стену, раздвинул ягодицы и мощным толчком вошел в него по самые яйца. Он как-то обмяк, охнул, но я обхватил его за живот, лишив возможности вырваться. Мои качки быстро набирали темп и резкость. Мне было больно, но ему, я уверен, было в десять раз больней. Он стонал, крутился как на вертеле, отталкивал меня руками, но я безжалостно вгонял свое орудие снова и снова. Я не знаю, чувствовал ли я что-нибудь, кроме сильнейшего желания доставить ему мучения, но природа брала свое. Волны сладостных судорог потрясли меня с головы до ног, и я долго истекал в него под его стоны.
Я вышел из него и заметил, что мое орудие сильно испачкано. Вытащив платок, я долго брезгливо вытирался, наблюдая за парнем. Тот стоял, упершись руками в стену и делая попытки распрямиться. Наконец это ему удалось. Он повернулся ко мне лицом. Его рот был искривлен, глаза полны слез. С издевкой глядя на него, я развернулся и медленно пошел прочь. Выйдя на свет, я взглянул на платок, машинально зажатый в руке, и увидел, что он весь пропитан кровью. В какой-то момент мне даже стало жаль парня, но я быстро подавил в себе это чувство. Это был ему урок, который, конечно, не пройдет даром — больше здесь он никогда не появится.
Он возник возле моего лотка через четыре дня. Я был растерян, впервые не знал, что должен делать. Я был уверен, что это было не просто упрямство, но совершенно не понимал, чем мог так сильно притягивать этого парня. Было не по себе от смеси жестокости и жалости по отношению к нему. Дождавшись обеденного перерыва, я, кивнув ему, чтобы он шел за мной, направился через овощехранилище в свою каморку — маленькое грязноватое помещение, в котором стояли топчан, стол и стул, освещаемые через небольшое оконце. Я впустил его во внутрь и закрыл дверь.
— Раздевайся! — Я указал ему на топчан, покрытый жестким одеялом, и начал раздеваться сам.
Он молча разделся, лег на спину и затих. Я за ноги подтянул его к краю топчана и резко их раздвинул. Он молча протянул мне тюбик с кремом, и в глазах его светилась робкая просьба. Я нехотя пошел ему навстречу — смазал себя и его. Потом взялся руками за щиколотки его ног и загнул их к его голове. Что-то тронуло меня в его беспомощном, но полном доверия виде. Да и не проходила легкая жалость из-за мучений, доставленных ему в прошлый раз. Мои движения стали мягче, чувственнее, более щадящими. Гораздо сильнее и острее, чем прежде, я ощутил сладость его горячего молодого нутра.