между ними, как живая качеля, и ее груди болтались остроносыми шариками. Ее смачно шлепали по заду, таскали за волосы, щипали ей соски — и ебли, ебли, ебли, как резиновую куклу, сразу с двух сторон, а Виктор Евгеньич хрипел, глядя на родинку, маленькую умилительную родинку на левой лопатке...
После этой ëбли Карина была красная, как помидор, но никто не отпускал ее. Один из мачо улегся на кровать. Карина оседлала его, надевшись ему на хуй, другой мачо пристроился к ней сзади, въебавшись в попку, — и они ебли ее сразу в две дыры, а Карина раскачивалась, как дервиш, с полуприкрытыми глазами, мяла себе грудь и улыбалась блаженной улыбкой наркомана. Ее стоны, переходящие в рыдания, так измучили Виктора Евгеньича, что он вдруг все выключил, нервно вскочил с кресла и выбежал в другую комнату, сам не зная зачем. Через две минуты, однако, он снова сидел в кресле и смотрел, как Карина кончает, насаженная на два хуя, и слезы текут по ее малиновым щекам, затекая в уголки рта...
Финальная сцена пробрала его до печенок. Рыжая девица повязала себе на пизду большой хуй на ремешках — и, прежде чем Виктор Евгеньич понял, что сейчас будет, завалила Карину на постель, распяла ей ножки и взялась ебать не хуже заправского мужика.
Их лица были крупным планом в кадре, и Виктор Евгеньич снова плакал, глядя на лицо девицы, искаженное звериной похотью, и на малиновое личико Карины, на ее влажные глаза и жалобную улыбку. «Как же я мог так ошибаться в тебе», думал он, — «моя маленькая порочная притворяшка...»
Кончив в четвертый раз, Виктор Евгеньич вскочил и стал лихорадочно одеваться. «Спасать, спасать девочку», бормотал он, не попадая в штанину, — «это все общага, чертова общага... Скорей, скорей», — и выскочил вон из квартиры.
Доехав до станции, где нужно было выйти к общаге, Виктор Евгеньич почему-то не вышел, а поехал дальше. На конечной он вывалился, как чумной, на перрон, сел на скамейку, пропустил три поезда, затем вполз в четвертый и потащился домой, снова проехав ту самую станцию.
Дома он подбежал к кровати, рухнул на нее, не раздеваясь, и сразу же уснул.
***
Карина пришла на занятия через два дня.
Виктор Евгеньич ничего не смог сказать ей. Она видела в нем перемену, тревожилась, заглядывала ему в глаза, спрашивала — «что-то случилось, Виктор Евгеньич?" — но тот качал головой.
Так прошло три урока. Карина вела себя заискивающе, как ребенок, который не знает, за что на него сердятся. В конце концов она решила, что он недоволен ее усердием, и стала перевыполнять все учебные нормы. В ее повадке появилась эдакая мстительность — «ну что, теперь-то вы мной довольны?" — и пристыженный Виктор Евгеньич неуклюже хвалил ее, пряча глаза.
Его хуй покрылся ссадинами, а заезженный диск перестал читаться, и он с трудом сграбил его на винт. Яростная дрочка под вопли кончающей Карины стала ежедневным ритуалом Виктора Евгеньича — до тех пор, пока он не понял, что так больше нельзя.
«Я не смогу сказать ей», думал он, «но я смогу сказать холсту». Выбрав наиболее эффектный кадр — Карина одна, без ебырей, на фоне алой драпировки, с бэклайтом, подсвечивающим шевелюру золотым нимбом, — он с головой окунулся в работу. Сделав несколько этюдов, он почувствовал, что НАШЕЛ (необъяснимое чувство, знакомое всем художникам) — и принялся доводить очередной набросок «до кондиции».
Работа шла быстро, но он все никак не решался поставить точку, и только спустя две недели сказал себе — «хватит, а то испортишь». Спрятав холст в шкаф, он добыл его через три дня, сделал на свежий глаз несколько мазков (не столько для искусства, сколько для самоуспокоения) и нервно закусил губу.
«Хватит, остановись" — снова говорил он себе и холодел, понимая, что создал нечто необыкновенное. «Но я нигде не смогу это выставить», думал он с торжественной горечью, — «все узнают ее, и тогда...»
Мучаясь желанием показать свой шедевр миру, он выложил его