слышится тяжелый вздох, какое-то шуршание, и моего лица осторожно касается что-то мягкое. От неожиданности дергаюсь, открываю глаза, и неверяще наблюдаю странную, невозможную картину: Олег вытирает мои слезы чистым носовым платком, проводя по моим щекам с просто гипнотизирующей нежностью.
— Тихо, тихо, успокойся, — парень говорит тихо, почти шепчет, — Не надо плакать, ладно? И, вообще, все будет ... хорошо. Я тебя не обижу. И никто больше не обидит. Вот, держи.
Поднимаю руку, и забираю из его ладони мокрый платок, стараясь как можно сильнее продлить, растянуть те мгновения когда соприкасаются наши пальцы. Получается довольно долгое «рукопожатие», но он не торопит, не делает попыток вырвать руку или оттолкнуть. Лишь где-то в глубине внимательных глаз появляются искорки нежности. Или это просто мои мечты?
— Спасибо, — я мну кусочек ткани в руках, словно надеясь, что он придаст мне частичку смелости и решительности, которых так много у его хозяина, — Я... понимаешь, я не могу больше! Я тебя...
— Тихо, — еще влажная от моих слез ладонь мягко, но неумолимо зажимает мне рот, превращая готовое вырваться признание в невнятное мычание, — Не говори ничего. Поверь, так будет лучше для всех.
«Для кого лучше?! Чем лучше?!» — впервые в за все время мне хочется схватить его за шиворот и вытрясти из него ответы, — «Кому лучше от того, что я не могу сказать «люблю»?! И кому станет хуже, если все же скажу? Кому?!»
Но смотрю на его побледневшее лицо, на синие озера глаз, в которых нежность (да, она все же есть там!) смешивается с грустью, болью, и — замолкаю. Мне ли не знать: действительно, станет хуже. Мы живем в безумном, жестоком мире — и он, этот мир, не примет нас настоящих, обязательно попробует согнуть, сломать и переделать под себя. Мои родители первыми не поймут и не одобрят увлечение дочери бедным юношей из неблагополучного района: от папы и вовсе можно ожидать визита пары дюжих охранников с целью «прояснения вопроса». Это вам не сериал.
Парень отпускает меня и отворачивается. Оба молчим, пока окутавшая нас тишина не делается живой и таинственной, словно волшебный зверь. И тогда Олег, по-прежнему не глядя в мою сторону, начинает читать стихи:
Будь у меня волшебный шелк чудесный,
Расшитый золотом лучей и ночи тенью,
И дымкой облаков, и синевой небесной,
Его бы я тогда без сожаления
Перед тобой на землю бросить смог,
Чтобы ты своих не замочила ног.
Но я богатств подобных не имею.
Мечты мои — вот все, чем я владею.
Изволь — я брошу их к твоим ногам.
Но ради бога, ставь стопу нежнее:
Ведь ты ступаешь по моим мечтам.
— Стихи Ульяма Йейца — не мои, — он поднимает на меня взгляд, в котором теперь нет ничего кроме нежности, — Это все, что я могу дать тебе сейчас. Больше у меня нет ничего: сам даже строчки написать не сумею. Все, что у меня есть — я украл у кого-то другого.
— А если мне этого достаточно? — изо всех сил стараюсь, чтобы мой голос не дрожал.
— Нет, этого безумно мало, — он приближается, снова почти вжимая меня в стену, — Слишком мало, чтобы хоть чего-то стоить в этом мире.
Во мне вдруг вспыхивает обида:
— А остальные?! — пытаюсь обеими руками отпихнуть его от себя, но это все равно что толкать бетонный столб, — Им ты тоже стихи читал?! Да вся женская половина колледжа у тебя постели побывала! А я... я слишком хорошая да?! Дурак!
Олег смотрит на мои неистовые попытки поколотить его с едва заметной улыбкой, и, дождавшись паузы в обвинениях, нежно, почти невесомо целует в губы, сбивая весь мой боевой задор и заставляя забыть, в чем же я еще собиралась его обвинить.
— Никому больше не читал стихов, никогда. Таким как я стихов знать не положено — разве что матерные, — он ухмыляется, — А что до остальных... Ты же в курсе, что я плохой мальчик. Так чего тут удивляться-то?
Прежде, чем я успеваю снова придти в ярость, он уже без улыбки продолжает:
— Они все хотели