твердый — даром, что конченый — и весь в ней. Она его внутри сжимает, не пускает, смакует в себе. Оглушенная, и — по стонам видно, что счастливая, как кот в курятнике. Жмемся друг к дружке, я шепчу ей: как жизнь? Она мне: аааа! И потом: никогда еще не было ТАКОГО... А я ей: обкончалась, моя лапуся, мой рыжий лисенок! Никогда не кончала еще? Она: наверно, нет... Что, думаю, под грузином не так? Под грузином скучнее? Но не говорю, конечно, чтоб не обидеть девочку — а только целую ее, целую, целую и облизываю...Да чего там говорить! Она пыхтит в темноте, стесняется, потом не выдержала — стала отвечать мне, ручки ее поползли по мне, обвивают меня, ласковые такие, что прямо умереть!... Разогрелись мы быстро — и вот уже я снова ебу ее, и снова она извивается подо мной. Шепчет: аааа! Я не знала, что я такая... Какая, спрашиваю я — и ебу ее, наподдаю ей... Ты самая лучшая, говорю, самая нежная, самая чудесная, я обожаю тебя...Тут она как-то вздыхает особенно, и говорит: да что уже там, если ТАК... И как прильнет ко мне!С этого момента началось такое, что у меня просто язык не поворачивается вам это говорить. Потому что она плюнула на все свои колебания, угрызения и прочая, и прочая — и отдалась мне так, что я наяву увидел и луну, и звезды, и солнце, и всю Одессу, и даже Ильичевск. Такой страсти я не видел даже на пьянках в нашей общаге. Есть такое слово: «отдаваться». Так вот: мало кто это умеет. Потому что надо дарить себя, как подарок, вы понимаете? А Света...Она обнимала меня ручками-ножками, она вжимала в себя так, что хрустели кости; она облизывала меня так, будто я мороженное, а она сто тысяч лет не ела; ее язык лез мне в самую глотку, и это было сладко до смерти, как мускат с медом. А ТАМ, между ног... Она обволакивала мой дрын, сжимала его, смаковала в себе, любила и нежила его, и я просто вытек в нее, как роса!Да... Мы кончили за ту ночь — ну, так, чтоб не соврать... четыре раза! Вот не сойти мне с этого кресла!А утром... Продрали глаза — и видим, что оба в мазуте, ну прямо с ног до головы! И я, и она, и вся постель, и даже кусок стены. А все потому, что по дороге в спальню зацепили мазутное ее платье.Бежим в ванную, — а там... А там!... Ну естественно — нет горячей воды! Обычная одесская история.И тут она погрустнела. Погрустнев — помрачнела. Стала плакать... Смотрит на меня, говорит: это была ошибка, так нельзя. Ты просто выпил, говорит, и тебе показалось, что ты меня любишь. А я не знала, что я такая. Я думала, я чистая, верная. Прости меня, говорит, — я должна уйти. Я предала Гиви, но я искуплю, говорит, я очистюсь.Представляете? Выдает мне такие монологи, а у самой глаза на пол-мордочки, и капает из них, как из крана у меня на кухне. Влезла в мою футболку, в штаны, закатала их по колено... Ушла! Как была — перемазанная, чумазая, монтер монтером. Запретила провожать. Запретила искать ее.А я...Да что там про меня говорить! Сказал ей только: ты вернешься. Очень скоро. Нет, говорит. Не вернусь.Вот так...И что? Вы думаете, тут история и кончилась? Признавайтесь: думаете? Все плачут, чуйвства текут рекой, и все прямо так возвышенно-печально, как у книжах, да? А вот вы и забыли главное, мой юный друг! А главное — то, что все это было — где? Правильно: в Одессе. А в Одессе не бывает, как у книжках. В Одессе бывает только по-одесски.Ушла, значит, она. А я стою. Столб столбом. Смотрю перед собой в зеркало, и вижу там, я извиняюсь, голого чумазого идиота. Ты идиот, говорю я ему. Такой идиот, как ты, говорю, достоин только портить унитазы. Иди в свой драный сортир опорожняй кишечник, больше ты ни на что ни годен, говорю.И пошел. Сижу на унитазе — и лезет из меня, я извиняюсь, как из слона. Я с детства был впечатлительный.И вот тут — в самый, как говорится, ответственный момент... звонок в дверь!Я подскочил — да так, что чуть не потерял, я извиняюсь, продукт. Знаю, твердо знаю, что это или соседка Зоя Абрамовна просит картошки, или сосед