Красивая. Сказочно красивая, — как было только тогда, в прошлом. Несмотря на грязь, синяки, кровоподтеки между ног (стражники, видно, ебли ее, как суку последнюю... уроды, поубивал бы!). Малышка совсем: по лицу так не больше шестнадцати, но тело спелое, персик, и груди большущие, тугие — огого!Девочка — как раз того удивительного типа, что у Гольнбейна, ван Эйка, Рембрандта и других стариков: ангельское личико, нежное, в веснушках, голубые, даже сиреневые какие-то глаза, реснички веером, золотой каскад волос до попы — хоть и слиплись, свалялись, и не мыла она их, наверно, целую вечность, но все равно проступал и мерцал цвет густого золота... Соски большие, и груди сочные, полные, будто и не сочетаются даже с личиком — ну совершенно детским. И вот такое вот чудо хотели превратить в груду дымящейся человечины...Глаза у чуда распахивались тем временем все шире и шире. Я не знал, как она отреагирует на увиденное — все-таки не каждый день ей, девице Агнес из средневековой Баварии, случалось бывать в московской квартире конца XXI века, — и ждал любой реакции.Больше всего я боялся второго обморока. Но того, что последовало, я ожидал меньше всего.Мы были у окна. Яркие солнечные лучи наполняли комнату, просвечивая сквозь кружевные занавески; светло-голубые стены и потолок пестрели солнечными зайчиками, мерцающими, как блики на воде. В цветных хрусталиках люстры отражались веселые огоньки. Позади светился неоновый «дневной свет», включенный мной в коридоре.Агнес моя водила глазами, распахнутыми на пол-лица, по всему этому — по мне, по обоям, по кружевам; прислушивалась к шуму воды в ванной. Вдруг она повела носом, как лисичка, — я вспомнил, что в комнате включен ароматизатор-лаванда (обоняние привыкло к нему); на лице ее появилась и задрожала недоверчивая улыбка, готовая расцвести или сникнуть. Она спросила: — Парадиз?..Голосок у нее был слабый — почти не слушался ее.Я не понял вначале, что это значит, и на всякий случай кивнул: — Парадиз, парадиз. — И говорю ей по-старобаварски: — Здравствуй, Агнес.Она вдруг ахнула, встрепенулась, улыбка ее расцвела в нечто ослепительное, — и засмеялась звонко, как ребенок. Не спятила ли, тревожно подумал я, а она вдруг вскочила — откуда только силы взялись, — и, прежде чем я успел опомниться, повисла у меня на шее.Она шептала мне «здравствуй», и прижималась ко мне, и терлась об меня, и целовала меня, и смеялась с таким счастьем, какое, пожалуй, в последние столетия уже и не встречалось.Хоть и неумытая она была, мурзилка, — меня этот порыв ее, скажу честно, оглушил. Судите сами: вот такое вот дите, собственноручно тобой спасенное от того, о чем и мозги не поворачиваются думать — лезет вот так к тебе, липнет, целует... К тому же — совершенно голое, грудастое, нежное такое...А она вдруг будто вспомнила что-то — соскочила с меня, покачнулась (ноги все-таки не держали ее), посмотрела виновато — и начала что-то говорить. Голосок сиплый, не слушается, но — нежный-нежный, как колокольчик. Прислушался — латынь. Только странная какая-то, неправильная. Батюшки, да ведь она молитву читает, вдруг понял я. Единственную, небось, какую знает.И вдруг меня осенило: «парадиз» — да это ведь рай! Так вот что надумало бедное дите!И тут же в подтверждение моих слов она спросила: — А где Бог?Произношение дикое какое-то, — но я все равно понял. И что изволите ей говорить? Я сказал правду: — Бог там, — и показал наверх. — А мы сейчас пойдем купаться. И кушать.У меня это прозвучало как-то чересчур внушительно. Агнес сияла, восторженно глядя на меня, хоть и шаталась от усталости. — А как это: купаться? — спросила она.... ***Мы сидели в ванне, в ароматной пене: я — сзади, Агнес — облокотившись мне на грудь. Она доверчиво льнула ко мне, и в груди у меня пронзительно щемило. Хуище мое колом упиралось в ее попку,