размягченная сытость, разлившаяся по телу после трех оргазмов. В третьих... Лизель была потрясена. Потрясена тем, что ОНО случилось, случилось все-таки... и тем, что она — ТАКАЯ. Вот ТАКАЯ...
Лизель не знала этого, — и то, что она оказалась ТАКОЙ, поставило ее в тупик. Она не знала, как с такой с собой быть. Возвращаясь ночью домой, она думала о суициде — без отчаянья, пустой, перегоревшей душой, — и ее остановил не страх, а мысль о двух купюрах, которые она несла Долорес...
Долорес не было дома, и Лизель лежала, растворяясь в теплой темноте комнаты. Безучастно, будто прокручивая в голове чужую пленку, она вспоминала, как сопротивлялась сытой истоме, залившей ее тело и мозг тягучей волной; как смотрела с гадливостью на свой лобок, ноги и простыню, вымазанные в крови — фотограф тщательно снимал все это в разных ракурсах; как ей дали таблетку от зачатия; как к ней подошли двое парней, и она, оглушенная оргазмом, все-таки вскочила и прижалась к стене, — а фотограф сказал ей:
— Тебя никто не заставляет, конечно; но если ты сейчас уйдешь, я не заплачу тебе ничего. Ведь ты хочешь заработать?
... И парни ебли ее по очереди! Вначале один — на кровати, а потом другой — на полу... Он поставил ее раком и неистово долбил сзади, а Лизель сладко хныкала и качалась, как заведенная; она стала роботом, потеряла власть над собой, и ничего, кроме физических ощущений, в ней не было: наслаждение и боль, боль в растертой, истерзанной пизде — и наслаждение, зудящее, щекотное, горячее наслаждение, которого было мало, мало, и хотелось еще, больше, больше, много, хотелось захлебнуться им, утопить в нем тело, растаять, растечься в нем, изойти сладкими капельками... Лизель ебли, как сучку, и она была счастлива.
Она вдруг поняла это ясно, как теорему: когда ее поставили раком и ебли, шлепая по бедрам и дергая за груди, свисающие вниз, а она качалась и стонала без единой мысли в голове, наполняясь тягучим наслаждением, острым, как мускус, — она была счастлива, как никогда. Это было счастье побыть животным без мыслей и чувств, счастье нестись к оргазму и окунаться в него с головой, с потрохами, как в горячее озеро...
В темном молчании комнаты это было ясно, как то, что она — Лизель. Вот как. Что ж...
Шорох в двери, — Долорес вернулась. Прежде чем комнату осветила полоса света из открытой двери, Лизель крикнула ей — чужим, бесцветным голосом:
— Долорес! Ты была права.
***
Прошло два месяца. Лизель была уже настоящей опытной шлюхой. Ее ебли каждый вечер, ебли помногу, в самых разных конфигурациях — и молодые, и пожилые, и по очереди, и одновременно, и мужчины, и женщины (да, — ей пришлось освоить и женский секс), и в пизду, и в рот, и в попку...
Попку ей разъебали уже на второй день. Свой второй раз она запомнила так же ярко, как и первый: сверкало солнце, город гудел, как сумасшедший улей, все торопились по делам, — а она шла ТУДА и думала: я иду отдаваться, иду торговать своим телом, иду заниматься блудом... я проститутка, шлюха, блядь... Примерять эту роль на себя было очень странно — так странно, что Лизель даже не чувствовала шока. Тем более, что главной мыслью в ней было: КАК будет сегодня?
... Когда она раздевалась — она уже точно знала, что сейчас будет ЭТО, знала, что делает ЭТО сознательно, ее никто не заставляет — и груз ответственности исчез, освободив место сладкому, запретному волнению.
— О, да ты уже совсем освоилась! Как поживает наша пизденка, наш цветочек? — фотограф усадил Лизель на стул и, заставив ее раскорячить ноги, нагнулся и лизнул пизду. Лизель дернулась: ее будто ошпарили сладким кипятком. Фотограф поднял голову, посмотрел на Лизель — «какая сладкая...» — и вновь прильнул к ее пизде. Он лизал, смоктал и подсасывал ее, и Лизель выла и выгибалась, истекая внутри маленькими липкими капельками; в ее пизде расцветали сказочные цветы, прорастая внутрь сладкими корнями...
Внезапно фотограф отлип от нее, поднялся