Собственная и чужая нагота невероятно возбуждали, и у нас не хватило силы воли уехать. Тем более, что мы убедились — коллектив
«лисят» — хороший, позитивный, никакой испорченности, наоборот — доброжелательные, даже ласковые друг к другу дети. Все-таки нагота творит чудеса...
Конечно, мы при детях не занимались Этим, но решили, что старшенькому можно рассказать Все, и рассказали — с иллюстрациями на себе (понарошными, разумеется, не настоящими). Прибавили, что Этим нельзя заниматься при посторонних — пропадает все удовольствие, и что так делают только глупые люди. Может быть, с точки зрения общепринятой морали мы поступили неправильно, но мы чувствовали, что все это нормально, хорошо и ничего нездорового в этом нет.
Обилие обнаженных тел, нагота любимого человека, доступная всем взглядам, открытость собственных гениталий — все это окутало нас эротическим дурманом, какого мы не испытывали никогда. Весь наш «лисий» отдых прошел в пароксизме постоянного томления, подсасыващего изнутри день и ночь. Мой «агрегат» все время норовил нацелиться в небо, и я пытался расслабиться, как мог — то купался, то лежал животом на песке, и часто — по два, а то и по три раза в сутки — отыгрывался на жене. Что до нее, то она была просто ошеломлена. Ее поведение сильно изменилось, с лица не сходила полублаженная, полурастерянная улыбка, реакции замедлились — она была, как тающая Снегурочка. Ее эротическая впечатлительность не замедлила проявить себя в одном неловком, но волнующем происшествии.
В Лиску иногда захаживал художник по боди-арту, чрезвычайно популярный среди нудистов Коктебеля. Я даже читал о нем в интернете — на сайте Коктебель. нет. И вот — как-то раз наш старшенький прибегает разрисованный с ног до головы, да красиво так, — и счастливый!... Кричит: мамочка, пошли рисоваться! И тянет ее за руку.
Это было во второй день нашего «лисятника». Жена еще не освоилась, у нее голова плыла от новых впечатлений; кроме того, она еще сильно стеснялась с непривычки. Она сидела, смущенно улыбаясь, и не давала дитенышу утащить себя — «мамочка не хочет». Но я видел, что мамочка хотела (и папочка тоже, честно говоря), и поддержал сына: взял мамочку за другую руку — и мы, мужчины, потащили ее «рисоваться». Следом за нами бежала младшенькая и визжала. Мамочка сопротивлялась, смеялась, но поневоле шла за нами.
Художник, который рисовал на миловидной белокожей девочке-подростке разноцветную птицу, был окружен зрителями и желающими «рисоваться». Жена все время порывалась удрать, но мы не пускали ее. Всем было очень весело — мы все будто снова окунулись в детство.
Наконец пришла ее очередь. Она продолжала упираться, но мы вытолкнули ее из круга поклонников — в центр, к художнику. Он заулыбался ей, протянул руки и сказал:
— О, какая миниатюрная крошка-девочка! Настоящая живая монгольская статуэтка!
В жене не было ничего монголоидного, скорей она была похожа на южанку — гречанку или итальянку, — но почему-то это сравнение слушалось очень приятно, как комплимент.
Художник спросил ее: «сколько нам лет?»
— Одинадцать! — крикнул я, прежде чем жена успела ответить. Она фыркнула и закрыла руками лицо.
— Одинадцать? Нет, что-то не похоже. Не может быть, — говорил художник, глядя на жену почти с отеческой нежностью, — в одинадцать лет не может быть такой замечательной груди. Наверно, все четырнадцать, а то и пятнадцать?..
... Когда выяснилась правда, и художнику были предъявлены дети «монгольской статуэтки» — можно было, что называется, давать занавес. Сама статуэтка не знала, куда деваться от смеха и конфуза.
Художник принялся за рисование. Было видно, что он загорелся особой симпатией к «статуэтке» — ласково говорил с ней, называл своей красавицей, взялся рисовать на ней большой и сложный рисунок.