голубыми, с содомитами и с «прочими извращенцами» — не только не допускала подобного секса, но была с таким сексом принципиально несовместима, и всё это нужно было как-то устаканивать, утрясать... душой Гоблин Никандрович, с упоением трахнувший парня, воспарил, — душа его ликовала, но — у медали этой была обратная сторона: репутация Гоблина Никандровича оказалась под угрозой... и вот ведь что было странно: воспарив душой, Гоблин Никандрович, думая о Кольке, о той лёгкости, с какой Колька подставил ему зад, вспоминал уже не «товарища младшего лейтенанта», а вспоминал он молодёжного секретаря, в пионерском лагере «пытавшегося изнасиловать пионера»... черт знает что! Видимо, не зря говорят, что в бочке мёда всегда есть ложка дёгтя, — Гоблин Никандрович, думая о Кольке, вспоминал свой давнишний страх, круто изменивший его жизнь, и даже не столько вспоминал, сколько чувствовал его снова... конечно, Колька был не пионером — не малолетним мальчиком, и Гоблин его, этого Кольку, не принуждал и не заставлял совершать половой акт, — Кольке было семнадцать лет, и Колька уже был вправе решать сам, с кем и как ему трахаться... но всё это была теория, а на практике — поди докажи, что не было никакого совращения и что этот «богомерзкий акт» был совершен по взаимному согласию... и потом — кому, в случае чего, надо будет доказывать, что всё было по взаимному согласию? Соратникам по борьбе?
Но Гоблин, думая про соратников, чувствовал — и справедливо чувствовал! — что никаких доказательств «соратникам по борьбе» не потребуется: они, как голодные волки, порвут его тут же на куски, и сделают они это с извращенным сладострастием, даже — с наслаждением... ему ли, Гоблину, было не знать, какие чувства способны испытывать те, чьё либидо пребывает в глухом застое! И потом — что именно надо будет доказывать? Что он, Гоблин Никандрович, более тридцати лет проживший с Дульсинеей, никакой не педераст, не извращенец, а... кто же он? Сидя на кухне, Гоблин снова и снова прокручивал в голове, как Колька, поднявшись с постели, спокойно — ничего не говоря! — потянулся за трусами... спокойно, невозмутимо потянулся за трусами... и уходя, Колька о том, что случилось, ничего не сказал — никак о случившемся не отозвался... почему? Гоблин гадал — мучительно думал, не находя ответа... как будто сам он, когда-то молодой, точно так же легко не отдался «товарищу младшему лейтенанту»! И, уходя после первого траха, он точно так же ушел молча, ничего не комментируя, ничего не говоря... но Гоблин, трахнув Кольку, думал уже не об Олеге — он думал о молодёжном секретаре, и неприятно сосущая неуверенность, как ложка дёгтя, отравляла ему сладость произошедшего... у Гоблина даже возникла-мелькнула мысль, что Колька — подосланный извращенец, под видом невинного простака совративший его, Гоблина Никандровича, и сделано это для того, чтоб потом его, Гоблина Никандровича, всеми уважаемого человека, имеющего репутацию непримиримого б о р ц а с голубыми и прочими извращенцами, тайно шантажировать или даже публично разоблачить... всякая-всячина лезла в голову — почти так же, как сорок лет назад!
И потому не было ничего неудивительного в том, что Гоблин Никандрович Гомофобов, активист движения «За моральное возрождение», не без некоторого внутреннего трепета явился в понедельник на работу — в училище, где учился Колька, — недвусмысленно явивший Кольке совсем другое, скрытое от всех лицо, Гоблин Никандрович Гомофобов, активист движения «За моральное возрождение», чувствовал себя более чем двусмысленно, а потому — неуверенно, и неуверенность эта, словно яд, ежесекундно подпитывала чувство внутренней пришибленности: «непримиримому борцу с голубыми» мерещилось, что то, что знал про себя он, знали уже все... словом, плохо себя чувствовал Гоблин Никандрович, очень плохо! Но Колька,