струю молока своего закипевшего ей прямо в зад...
— На, подержь, чем тебя шевелил! — уж потом, как под общий гогот парней, да хихиканье девушек, всучил в высвобожденную ручку окняженной, да оправляющейся теперь Полесе Сага Степник свой увалень-струк; она сжала ладошкой крепко горячее, мужское и липкое, да едва потупила глазки.
* * *
Вот с того-то шутливого случая и занялось в Полесе Очаковой то вечернее любострастие на посиделках: как ни сядет с ней парубок рядом — кто бы ни был — сладу нет, так и тянется нежная ладошка иё, будто сама собой, его за муде приласкать. Сама заберётся к иму в полутьме в прореху мотни, перец-яйца нащупает и ну валандать иво, пока липкое в пальчики брызнет...
Хорошо, когда парни свои, с пониманием, а когда ведь случались и гости нечайные, ведом-неведающие ещё что, да как. Так бывало немало сконфузится оберегаемый собой человек перед тем как отважно прыснёт в ловко-ласковый кулачок изнывающей по хую в ручке Полесюшке...
Ну а Семиникинским, конечно, ничто — те и сами парни не промах! Уж по всей деревне известен тот стыд, оттого и не в ходу — невозможно ведь, скажем, девушке без постыда и излишней скромности даже семечков себе попросить у хлопца или пряник какой. Как ни залихватски лузгает семечки те он свои, а лишь сунь иму руку в подставленный добро карман — нет кармана там просто и всё! И встретит ладошку доверчивую вместо жареных семечек один только трепетный хуй... Вот и мяли те «пряники» на посиделках юны девицы почти почём зря, без стеснения. Как свечереет лишь чуть, да затянутся песни протяжные греющие, так и выпятят во всю мощь под штанами свои солоба гарны парубки. Но кого как из девушек приходилось к хую приручать: кто покорна была и смело гладила, залупляя и балуясь; кто лишь пальчиками голову богатырю через шкурку придушит и так держит; кого вообще нужно было саму за пизду потерзать с полувечера до темна, чтобы лишь прикоснулась, словно внечай... Полеся же славилась всей деревне той редкою скромницей, которая и вовсе не допускала ничто, а тут...
— А что, молодята, сиделки не выспрели ещё вечера напролёт заседать? — протиснулся как-то раз между юности деревенский седой скоморох дядька Звенигород Митрич Захар; да ненароком судьба его занесла прямиком умоститься меж Ладой Белозеровой и Полесей.
Ладе ладно уж — ей дядька Захар доводился крёстным отцом. А Полесе-то ведь всё равно — что ж как не парубок рядом с нею присел, а пожилой от жизни мужик? Она ручке своей не хозяйка и вовсе навроде уж как... скользнула ладошка до дядьки в мотню без излишних препон...
— А какие песни теперь в почёте среди... — дядька Захар на полуслове и обмер: схватила Полеся за мягкое тело, нащупала хуй, потянула за мошонкин мешок...
Песни песнями, потянулся вечер своим чередом, а дядька Захар долго взглядом напротив в стену торчал, да сопел, отряжая за порцией порцию умело выдаиваемую сперму в штаны к себе и в насквозь расскольженный кулачок...
А то и вовсе беда! В вечер тот хлопцы заночевали в лесу, на дровяных заготовках к зиме. Заночевали и заночевали, всё ж дело обычное. На посиделках лишь из дев сарафан. Песни прежние, хоть может и без того огоньку. Жизнь тикёт. А Полеся снова не выдержала. Взяла, да и сунулась непокорной ладошкой своей, посмерклось лишь, к соседке-подружке Лете Звягиной под подол... Лета вначале очень противилась — всё ладошку старалась убрать или, против того, слишком сильно сжимала коленки, не оставляя простор. Но Полеся лаской взяла, и уж тогда... Хоть и полутемно, а приметно ведь — невозможно ведь всё поукрыть. Все девицы оставили веретена, да пялицы, когда Летачка одна из всех и не замечала уж ничегошеньки вкруг: сидела просто, коленки Полесиной ручкой оголены и всё шире дрожат в разны стороны, глаза прикрыты совсем, а из груди то слабый ах вырвется, то почти неслышимый ох... А ручка Полесина