на работу в соседнее село. Так и растили детей, он — сына, я — дочь. О случившемся ни одна душа не догадывается, ибо тот случай был единственный, первый и последний. Да, только, сын его...
— Александр? — чуть слышно прошептала Александра.
— Да, сын — Александр, и дочь — Александра. Вы брат и сестра, только от разных матерей. Да, вдобавок, мой отец, также твой отец, и дед одновременно. Вот почему мы не хотели, чтобы вы поженились, препятствовали этому, как могли.
— Надо было сразу об этом сказать, зачем было сажать Александра в тюрьму?
— Сразу — это было всё равно уже тогда, когда ты забеременела, вспомни... Да и как такое сказать своей дочери...
О чём ещё можно было с ней говорить? Александра засобиралась в дорогу.
— К отцу зайдёшь попрощаться? — спросила мать.
— Как вы могли! — только и сказала Александра.
Отец выглядел, как побитый пёс. Морщинистый, седой, растрепанный, опустившийся старик. Он сидел на стуле, широко раздвинув ноги, уронив между ними голову так, что руки почти касались пола. Александра подумала, что если бы художник пожелал изобразить унижение, лучшей натуры он бы не нашёл. Старый потёртый халат неопределённого цвета, и синие спортивные штаны с растянутыми коленками, дополняли его жалкий портрет... Они молчали больше часа, мельком бросая друг на друга изучающие взгляды. Разумеется, они не могли слышать мысли друг друга, но оба и без того прекрасно понимали, что у кого на душе. Тогда к чему слова?
Александра встала. Дед-отец, собрав последние силы, медленно поднялся, сделал к ней шаг, но тут же успокоился, остановился в нерешительности, устало опустил руки. Александра, движимая каким-то непонятным ей чувством, подошла, прижалась к нему, и так постояла несколько минут, безуспешно пытаясь ощутить в этом стареющем теле что-то родное для себя, дважды родное, отцовское и дедовское, то, о чём мечтала двадцать лет, но ничего не почувствовала, разжала объятия, и пошла к выходу, не проронив ни слова... Отец засеменил за ней, пока открывала дверь, он догнал её, положил руку на плечо:
— Шурке не говори, он слаб духом, не переживёт.
Александра не сразу поняла, о ком идёт речь, лишь, когда спустилась с крыльца, уловила смысл сказанного, что Шурка — это Александр, его сын, её брат, её муж.
— О том, что вы его в тюрьму засадили?
Александра обернулась, но дверь уже была закрыта, и она так и не поняла, услышал ли он её слова. У неё возникло желание вернуться, высказать ему всё, что накопилось в душе за последние годы, и особенно — за последние дни, но, вспомнив рассказ матери, испугалась самой себя, побоялась повторить её подвиг, совершённый над Отцом Виктором, и, сжав волю в кулак, удалилась.
Всю дорогу Александра не выходила из вагона-ресторана. Она нашла себе болтливую попутчицу, которая двое суток без устали выкладывала ей свои беды, одна страшнее другой. Александра пила маленькими глотками обжигающую жидкость и, не перебивая, слушала, как тяжело живётся людям на этом свете. Она делала глоток, кивала головой, в знак согласия, когда хмель проходил — делала ещё глоток, и так до закрытия ресторана. Потом они брали водку с собой в купе, и их беседа продолжалась. Странная это была беседа, скорее — монолог покинутой женщины, которая, оставшись с тремя детьми, без мужа, без квартиры, без работы, без денег, умудрялась как-то сводить концы с концами, сама не умерла с голоду, и детей сохранила. Чем больше Александра вникала в смысл её рассказа, тем спокойнее становилось у неё на душе. Так получалось, что её положение не так уж и плохо. Вот перед тобою сидит женщина, которой в сто раз хуже, чем тебе, у неё ни мужа, ни квартиры, ни работы, ни родственников, только куча детей, которые просят есть, пить, дать им нечего, и остаётся только плакать, да пропивать последние гроши. А у тебя — всё наоборот. Есть муж,