вставай, запрягай рядовую в дорогу. А ты, Сонечка, уподобься ослице. Полезай коленками на кровать, вставай в её позу и круп свой некрупный выпячивай к Ване. А ты не стой, как чурбан, на-ка ремень, подпоясай её. Ваня защёлкнул на Сониной талии бляху: «Старикан явно задумал унизить Сироткину до основания. Сначала сосала салями и уже все — дальше бы, вроде, чморить уже некуда, а он — на новую выдумку: опустить её ниже грязи, до уровня суки».
Ваня взглянул исподлобья на Соню; та лежала лицом в матрасе, по-прежнему прикрывая одной рукой грудь, другой — свою тайну. «Нет, чем так унижаться, уж лучше на мясо: — подумал Иван почему-то о Соне, не о себе. — И чё там у неё?»
— Но-о! Пошла-а-а! — Ваня дёрнул за ремень.
Вдалеке загрохотали раскаты сражения.
Он хлестнул её круп с плеядой родимых пятен на правой половине. «А ещё стучала на меня, падла! У него там что-то!... Получи теперь.» — и столько в нем было нетерпения, ража и злости, что он сразу вослился почти на треть.
— И-и-а-а! — закричала «ослица» толи от ража погонщика Вани, толи от желания быть похожей на неё.
От крика две другие солдатки шарахнулись друг к другу, в тесном сплетении ища защиты и утешения.
— Впарь ей, паря! Гони на передовую! — брызгал слюной на ухо Ивана полковник. — Всучи на полную! Пущай узнает почём втык мяса! А то ишь, жить захотела! Пущай ещё заработает! Пущай отрабатывает блудодни!
И Ваня, осиля впаривать остаток, ослил рядовую сурово, размашисто, бурно. Ослица стенала. Кровать скрежетала.
Солдатки в углу приникали друг к другу.
— Тов. полк. — «ослица» пыталась что-то доложить и даже поднимала зарёванное, некрасиво опухшее личико, но вновь и вновь срывалась стонать. — Он же меня, он же меня.
Полковник весь обратился в слух.
— Он же тебя?
— И-и-е, и-и-е.
Старик назидательно ткнул указательным пальцем:
— Варяжку варяг вразумлял враскоряк.
Гнусинский преданно засмеялся, потом зашатался живее и не праздно, а по делу — аккомодация осла (он это чувствовал) наступила и надо было подгонять тачку к нашим.
Он весь изогнулся, стараясь заглянуть под круп: её ладонь, прикрывающая то самое, шевелилась, совершая как бы прячущие движения; однако, нет-нет из-под пальцев выскальзывали розовые гребешки. Иван с торжеством распрямился. Так и есть — его подозрения подтвердились — Сироткина прятала за пазухой гребешок.
Там в столовке солдаткам давали на ужин. Она и сперла. Можно будет доложить полковнику. Обмирая от восторга близкого стукачества, Гнусинский вогнал Сироткину в эпицентр сражения. Вокруг все пылало. Потёк жидкий жир.
Восторг вытекал вместе с жиром, толчками. Внутри образовывалась пустота. Она нарастала. Остатки восторга проваливались в эту ПУСТОТУ. Там что-то с ними происходило и обратно всплывала какая-то гнусная серая рвота. Она растекалась по Ване и ему становилось понятно, кто такой полковник, кто теперь при нем он и что ему суждено отныне. Ваня зажмурился: что он наделал! что он наделал!! гнусно как! гнусно и пусто! и не остановить! И эту гнусность нельзя было унять, а разрастание ПУСТОТЫ остановить, лишь только проснуться. И Ваня свалился с кровати.
Он сидел на полу и, счастливый, держался за сердце: «Это сон! Это сон! Как хорошо, что он кончился! Весело тикали ходики. Через открытую форточку в комнату лились лучи восходящего солнца и ласкали розовые обои. Играло радио. И мама! Она ходила по кухне, издавая аромат жареного хлеба и голос: «Вставай, соня, школу проспишь». И было утро 54752 дня от рождества Ленона.