песчаном карьере? Так вот, она посмотрела точь-в-точь, как тогда. И взяла меня за руку. Рука у нее была легкая, точно перышко. Эл, она сказала, что они, все трое, любят друг друга, каждый по-своему, что оба мужчины — потрясающие люди, каждый в своем роде, и каждый заслуживает любви и хорош тем, каков есть. Она сказала, что папа — самый лучший муж, о котором женщина может только мечтать, и она счастлива, что он — наш отец. А я спросила, как она может любить обоих сразу и как они сами это выдерживают. И она ответила: «Дорогая, любовь — не пирог и на части не режется. Я люблю и тебя и Эллен, и для каждой у меня целая и очень разная любовь, потому что сами вы очень разные люди, чудесные, но совсем разные. И я рядом с каждой из вас становлюсь совсем разной. Я не выделяю ни одну из вас, не выбираю между вами. Точно так же с папой и Боливаром. Считается, что так не бывает. На самом деле бывает. Просто надо найти таких людей». Она произнесла это, закрыла глаза и не открывала их до конца дня. Ну, ты-то что глаза вытаращила?
— Господи, значит, так и есть. Я ведь знала...
— Ты знала? И ничего мне не сказала?
— Лиззи, тебе же было восемь лет, от силы девять! Что я могла сказать? Я и сама тогда толком не понимала, что я, собственно, знаю.
— Так что ты знала? — сурово спросила Лиззи. Я нарушила незыблемое правило: мы всегда перетряхивали родительское грязное белье на пару, особенно мамино. Мы ведь всю жизнь пытались подобрать к ней ключик.
Как же рассказать, что я застала их втроем? Куда проще было представить, что у мамы был роман с господином Декуэрво с папиного ведома. Какие слова подобрать? Я растерялась. А потом просто сказала:
— Я однажды видела, как мама целовалась с господином Декуэрво. Вечером, когда мы легли спать.
— Правда? А где был папа?
— Не знаю. Но где бы он ни был, он, разумеется, знал, что происходит. Мама ведь об этом тебе говорила, правда? Ну, что папа знал и не возражал...
— Да, конечно. Господи...
Я снова уселась. Мы уже почти покончили со струделем, когда появились мужчины. Изрядно выпившие, но вполне вменяемые. Просто чуть-чуть не в себе. Да и мы наверняка были не в себе — с красными, вспухшими от слез глазами, за столом, заваленным остатками еды.
— Какие красавицы! — сказал отцу господин Декуэрво, когда они, чуть покачиваясь, замерли на пороге.
— Конечно красавицы. И умницы. Умнее не найдешь. Отец пустился в пространные рассуждения о нашем незаурядном уме. Мы с Лиззи, смущенные, но и немало польщенные, только переглядывались.
— У Эллен Лайлин рот, — сказал господин Декуэрво. — У тебя рот в точности как у твоей мамы: правый уголок чуть выше левого. Само совершенство.
Отец согласно кивал, точно никто и никогда доселе не изрекал столь несомненных истин. Потом он повернулся к Лиззи:
— А у тебя мамины глаза. В день, когда ты родилась, я заглянул в них и подумал: бог мой, у нее Лайлины глаза, только не голубые, а зеленые.
Господин Декуэрво, разумеется, кивал. Я приготовилась, что они сейчас перекинутся с наружных органов на внутренние и проведут полное вскрытие. Но они не стали. Папа подошел к столу, положил руки нам на плечи.
— Девочки, вы сделали вашу маму бесконечно счастливой. Ни одним из своих творений она не гордилась так, как вами. Ни одному так не радовалась. И она считала, что вы обе совершенно особенные... — Он заплакал. Господин Декуэрво обнял его и перехватил эстафетную палочку:
— ... особенные и неповторимые. И в студии у нее висели только ваши портреты и ничего больше. Поверьте, она знала, что все мы будем горевать, но хотела, чтобы вы не забывали и о радостях. Чтобы радовались всему: вкусной еде, вину, каждому рассвету, каждому поцелую... — Он тоже заплакал.
— Девочки, мы сейчас приляжем. А попозже, когда встанем, отведем вас куда-нибудь