В. Попову посвящаю Вов-ва-ан! Да ты: Помнишь ли ты то сиянье?! Когда мы на Пасху, напившись, как водится, вдрызг, возвращались в ночлежку сквозь Севера чёрную ночь. А? Ты помнишь? И ещё я упал, поскользнувшись на подтаявшем днём и схватившемся ночью апрельском снегу. Да, упал я лицом прямо в кучу шершавого снега весны и лицо ободрал. А? Ты помнишь, ты помнишь?!
А ты помнишь, Вован, почему-у я упал? А? Вот то-то! Потому что сияло сиянье, и шли мы, нетрезвые очи подъяв к мерцавшему таинством чёрному небу. Ты помнишь, Вов-ва-ан?! А? Ты помнишь ли, что это было?
О-о, бред трепещущий небесный тяжёлой коченеющей земли! Мечта дрожащая пространств недвижных ледяных бескрайних. О как хотели бы они преодолеть проклятье притяженья и претвориться в этот диамант, играющий сияньем зеленовато-бледно-голубым на ба: на бархате полярной чёрной ночи.
А я теперь на юге — далеко-о: На юге: Дважды в день пересекаю пустыню — эти самые пески и камни, где ступали стада устойчивого в вере Авраама, сам Авраам и Иисус Христос. Здесь где-то Он сидел на жёстком камне в зловещем мёртвом мареве пустыни. Сидел тут и алкал, и горько думал.
Я далеко теперь, и если вы хотите, чтоб я вернулся на далёкий Север — о, лишь в мучи: в м-мучительной м-мечте! — и щедрою рукой откинул полог, метелью дикой сотканный из искр, холодным голубым огнём горящих, что я могу? Такое-то пространство, такое-то безвременное время способен разве жалкий человек, как я — куда глаза глядят сбежавший — пересказать, представить, показать? Я лишь могу немного приоткрыть тот, голубым огнём горящий, полог и дать вам заглянуть туда, туда:
* * *
Вес-на-крас-на! И к нам приходишь ты — и тает снег, и чаще сердце бьётся, и девушки становятся добрей!
Весна-красна! Откуда ты такая — жа-ланная?! И к нам приходишь ты.
А мы — мы улетаем от тебя. Как птицы чёрные — в уродливых бушлатах. За пазухою пряча самогон, куда, куда, куда мы улетаем от добрых девушек и от тебя — Весна-красна?!
Такая наша доля — бродяжья, чёрная — за дли-инным, бля, рублём, Весна-красна, опять мы улетаем. На дальний Север, где ещё зима. На самый, самый, самый Крайний Север.
Там хлябь болот. Там твёрдой нет земли. И, друг мой, там нельзя сортир построить обычно — вырыв яму. Нет, нельзя.
Поэтому сортиры строют так: на хлябь болот кладут огромну бочку — цистерну, а не бочку! — да, кладут и подпирают, чтоб не укатилась. А над цистерной строют из досок скворешник этакий, открытый непогодам.
Сортир готов — па-жа-алте, господа!
Сортир готов — он высится над тундрой избушкою на курьих ножках: Нет: Пожалуй, не избушкою, а — храмом! Суровым храмом Северного Ветра.
О господа! Не говорите всуе два этих слова: «Север» и «Зима».
Зима-а: До дна промёрзла хлябь болот. Ломается металл. Простёрлась тундра в морозном фантастическом дыму. А тут — урчит живот и низко давит на всё высоко-гордое в тебе. И просто: Просто некуда деваться.
Вот час урочный бьёт — и ты выходишь под чёрное искрящееся небо в звенящий космос тундры. И идёшь. И, не дыша уже почти, восходишь во храм по шатким ледяным ступеням. И замираешь на скрипящей плахе.
Изысканным червонным серебром замёрзшее дерьмо блестит, играет, и молча тундра смотрит на тебя мерцающими белыми глазами.
Спасенья нет. Куда-то вниз летит — к чертям собачьим! — рвущееся сердце, и слабая дрожащая рука несмело гладит круглый лёд застёжки:
Вот ты спускаешь ватные штаны. Сжимаешь зубы: И Полярный Ветер тебя за яйца тёплые берёт ладонью ледяной и крепко держит.
И в этот бесконечный судный миг всё прошлое пройдёт перед тобою предсмертным расплывающимся сном. И запредельный необорный хлад оледенит такой тоскою душу!..
И ты прошепчешь: «Господи, помилуй» — в морозную дымящуюся мглу.
* * *
О невозможнейшая из невозможных любовей моих! Никогда: Н-никогда я тебя не увижу!