направляла ее бедра, а другой рукой ласкала Ему яички. Девушка горько плакала, но бедра, напяленные на Его уд, танцевали все быстрей и жарче. Щеки, расчерченные полосками слез, полыхали, как шиповник; груди, спелые, тугие, сладкие, как райские плоды, казалось, вот-вот лопнут от жара и изольются ручьями щербета и патоки... Сладострастие вдруг вскипело в Нем, и Он вцепился в гибкое тело, как коршун, повалил его на себя, закричал, умирая от фонтана, бьющего из яиц, и врос в танцующие бедра, чтобы не расплескать ни единой капли семени. Девушка кричала с Ним, захлебываясь слезами...
— Нет, нет, нет, нет, — бормотал Он, прижимая к себе тело, которое тянула за руку Чембержде-ханум. «Моя Сладкая Роза, моя Татлы-Гюль... Никому не отдам тебя», думал Он.
— Бедняжка может зачать... Нужно промыть ей утробу уксусным раствором... — говорила Мамка.
— Нет, нет, нет! Пусть так. Мне плевать... — шептал Он, купаясь в ее волосах.
Но Мамка все-таки стащила девушку прочь и увела ее, кланяясь и бормоча извинения.
Он даже не сердился: у Него не было на то ни капли сил. Никогда раньше Он не знал такого блаженства. Он познал первую невольницу полгода назад, и Татлы-Гюль была уже седьмой, но все они были рядом с ней, как костлявые суки из Его псарни...
Всех казню, думал Он, чтобы не оскорбляли своим видом благоуханный след Ее красоты. Воистину число «семь» приносит счастье...
2.
Виконт де Кардильяк нахмурился, вздохнул, но все же надел парик.
С того порядком осыпалась пудра, а свежую взять было негде. Проклятое степное солнце превращает голову под париком в котел, набитый вареными мозгами. Да и тело, упакованное в жилетку и камзол, тушится в собственном соку, как седло барашка.
Но выхода нет: нужно сохранять лицо. Он здесь не просто Дилья, приятель калги-султана; он — представитель его величества Луи XIV-го, Короля-Солнца, и шире — всего цивилизованного мира. Есть вещи поважнее комфорта, хоть в Париже и не всякий это поймет.
Угораздило же его когда-то спасти жизнь калге-султану, бесноватому Айяз-Гераю, да отсохнет его неугомонный язык хотя бы на годик-полтора... Мальчишке девятнадцатый год, а жесток, как мармаросский пират, и похотлив, как жеребец. Носится со своей Татлы-Гюль, молоденькой наложницей с Подолья, и сношает ее на людях, как кобылу. Заставил живописца исписать ей руки-ноги хной, лично покрыл ей золотом ногти, запретил ей носить одежду, обвешал драгоценностями и цветами, как живую куклу... Бедняжка ходит по дому нагишом и плачет от неизбывной похоти, потому что молокосос не умеет ее удовлетворить, а ласки морщинистой Чембердже-ханум — не лучшая замена мужским рукам...
Девочка чудо как хороша, и сердце обливается кровью за нее (или, может быть, не сердце, а другой орган, если уж быть честным с собою). Он, виконт де Кардильяк, удостоился великой чести — входить в сокровенные покои калги-султана и видеть его наложниц в чем мать родила. Собственно, из них осталась одна только Татлы-Гюль: всем прочим влюбленный Айяз собрался рубить головы, и только его, де Кардильяка, вмешательство спасло несчастных от верной гибели. Бедняжкам повезло: их всего лишь угнали на невольничий рынок в Кафу...
Хорошо, что мальчишка слушается его, почитая за ближайшего друга и наставника. Старый лис де Кардильяк расходует советы экономно, разбавляя их лестью в пропорции 1:10, зато из Кафы и Гезлева в Марсель идут галеры с беспошлинным вином и пряностями.
Однако за все надо платить. Ради дела он вынужден проводить дни и недели в обществе юного Герая, этого павиана, обвешанного пистолетами и кинжалами, и часами выслушивать его похвальбу, смиренно кивая в ответ. К тому же наследника крымского трона одолел грех царя Кандавла, и похвальба нередко сливается со шлепаньем царственных яиц о липкое лоно Татлы-Гюль — прямо при нем, де Кардильяке...
Вот и сейчас мальчишка приглашает достопочтенного Дилью к себе в покои. В сущности, я