она спала, улыбаясь во сне.
— Ну, вот и все. Не буди ее: такой сон слаще меда и щербета. Благодарю тебя, о благоуханный, за твою великую милость, — виконт учтиво поклонился, подобрал с пола парик, натянул его и, кланяясь, вышел прочь.
Не успел он пройти к себе, как его догнал невольник.
— Благоуханный повелитель... просит достопочтенного Дилью... вернуться к нему... — выпалил тот, запыхавшись.
«Чертов павиан», думал де Кардильяк, повернув обратно. «Так и знал, что это плохо кончится...»
Он был прав, хоть дело было совсем не в Айязе. Когда виконт вернулся в его покои — что-то розовое и горячее кинулось к его ногам, взметнув волосами, упало на колени и принялось целовать ему руки.
— Блягодарью... о блягорадью... — шептала Татлы-Гюль.
— Она никогда не благодарила МЕНЯ. Радуйся, о Дилья, — мрачно процедил Айяз.
Несколькими днями спустя виконт, проходя по двору Айязовых покоев, вдруг наткнулся на Татлы-Гюль. Похоже, она ждала его.
— Блягодарью... — она снова упала на колени.
— Встань... встань, ну что ты... — говорил де Кардильяк. Ему хотелось обнять ее, дать ей уткнуться ему в шею... и он так и сделал. Оглянувшись, он схватил девушку за руку, утащил ее в густую тень винограда и прижал к себе, чувствуя горячую наготу сквозь камзол.
Татлы-Гюль отчаянно ласкалась к нему.
— Постой, постой, — бормотал де Кардильяк, уворачиваясь от лизучих губ. — Не надо. Не здесь...
Он хотел ее до полусмерти, но сношаться тут, во дворе, было равно самоубийству. Сцепив зубы, виконт поймал руку Татлы-Гюль, положил ее на свое грешное хозяйство — и спустя секунду выл, зарывшись в ее волосы. Понятливые пальчики исторгли из него фонтан семени так быстро, как вода брызжет из водостока.
— Ты... ты... так нельзя, — бормотал виконт, покрывая поцелуями ее затылок. — Это опасно...
— Купи мене, — сказала ему Татлы-Гюль. — Я не знаю, кто ти, но ти христиан, ти добрый. Купи мене!..
— Как я тебя куплю, если твой повелитель влюблен в тебя, как кот?
— Купи мене. Купи мене... — шептала Татлы-Гюль, закрыв глаза.
— Только, если ты станешь отвратительна ему. Только тогда, не иначе.
— Отврит... тильна? — она с трудом произнесла это слово. — Я... я понимай...
3.
Выхода не было.
Черное тело болело от вечного напряжения, от пинков и от спанья на камнях. Она не чувствовала кожи — только ноющую боль внутри.
Когда-нибудь, когда подвернется случай, она убьет себя. Она уже придумала, как сделает это, и утешала себя мыслями об утоплении в морской воде. Ей казалось, что оно будет умиротворяюще сладким, как растворение меда в молоке, и что она сразу попадет в рай, где отдохнет как следует. Плохо, что там не будет Его, но это ненадолго: рано или поздно Он тоже умрет, а она умеет ждать.
Она придумала и то, как доберется к морю. Через Ахмеджид идут караваны в Кафу. Нужно залезть в какой-нибудь мешок. Ее могут, правда, поймать и убить, но все лучше, чем здесь...
Самое страшное было — попасться Ему на глаза. Чтобы Он увидел, какая теперь она. Это хуже смерти, это... это...
Она вжалась в камень.
— Постой-ка, матушка, — донесся голос, бесконечно прекрасный, как и сам Он. — Растолкуй мне, что стряслось с нашим повелителем? И где Татлы-Гюль? Благоуханный Айяз уже третий день как не хочет видеть меня, его возлюбленной нигде не видно, невольники как в рот воды набрали...
Они вышли на середину двора — Он и Чембердже-ханум.
— Ах, ах... — Чембердже-ханум десять раз ахнула, оглянулась и всплеснула руками. Затем отвела его в тенистый уголок — совсем рядом, в двух шагах от нее (о ужас, ужас, ужас!) — и зашептала:
— Плохи дела, чужеземец. Ах, плохи... Разве ты еще не видел ее?
— Кого?
— Ту, которую называли Татлы-Гюль.
— Говорю же тебе: не видел целых три дня. Что, ей уже дали другое имя?
— Ах, ах... Благоуханный наложил печать молчания на мои уста. Под страхом пыток и ужасной смерти...
— Ты, верно, не хочешь получить пять золотых,...