Нэш поднял голову, утерся рукавом, вздохнул и посмотрел на Эви, оглушенную, растрепанную, виляющую по инерции бедрами.
Какое-то время они смотрели друг на друга. Затем Нэш наклонился к подсвечнику, стоявшему рядом, и чиркнул зажигалкой. Комната осветилась дрожащим светом, выхватившим из мглы розовое тело и большие блестящие глаза.
«Какие у нее красивые глаза, и губки, и груди... личико детское, а соски большие, женские. Спеленькая. Какое она чудо... и какой я мерзавец», думал Нэш.
— Прости меня, — сказал он.
Эви молчала. Потом спросила:
— Ты кто?
— Художник. Нэш Валлентайн, художник. Я же говорил тебе.
— Художник? Не Олсен?
— Какой Олсен? Ты сначала дерешься, потом слушаешь, — сказал Нэш, думая: «вот и вышло, что она во всем виновата».
— Я... я просто немножко испугалась. А... а скажи... — начала она. — Скажи... то, что ты со мной сделал... а что, у нас теперь будут дети?
— Дети? Ха-ха-ха! Ну что ты, нет, конечно. Это просто такая... такая разновидность поцелуя. И все.
— Вот как... А почему ты одетый?
— Что?
— Меня раздел, а сам одетый сидишь. Так не честно.
«Ого!», думал Нэш, лихорадочно скидывая тряпки, — «кажется, девочка вошла во вкус».
— Вот, я уже не одетый, — сказал он, дурея от наготы. — Что дальше?
— Не знаю, — сказала она.
«Она же попросила! Ты еще сомневаешься?" — кричал ему внутренний голос, и Нэш, вдруг плюнув на все, упал на Эви и сгреб ее под себя, обжигаясь ее телом.
«Можно! Можно!" — надрывался голос. Нэш потерял голову за каких-нибудь пять секунд: облизав Эви с головы до культей, он влип ей в ротик и обволок его истаивающими лизаниями, от которых сам же и взвыл благим матом, всосал ее язычок в себя и смаковал его, как ириску, ткнулся в ее грудь, скатал нежные комочки сосков, как хлебные катышки, сдавил их, подлизывая языком, — и наконец уперся членом в хлюпающий мыльный низ...
— Потерпи, Эви, потерпи, детка, — бормотал он, морщась вместе с ней. Эви смотрела ему в глаза, и он проникал в нее медленно, осторожно, будто его сдерживал ее взгляд. Наконец он ощутил, как натянутая плева лопнула; Эви вскрикнула, закусила губу — и Нэш прильнул к ней, лихорадочно облизывая покрасневшее личико.
— Вот и все, детка, вот и все, — шептал он, — теперь нам будет хорошо. Сладкая моя, мое чудо, мой цветочек, — причитал он, всаживаясь в Эви до упора.
Его хозяйство цвело в ней одуряющим, убийственным наслаждением, будто Эви была смазана райским бальзамом. Некоторое время оглушенный Нэш молча сновал в ней, разрываясь от блаженства, стянувшего ему весь пах, потом вдруг понял, в чем дело — «ноги!... нет ног, ноги не мешают... « Культи Эви пришлись точно по объему яиц и подминали их, да так вкусно и сладко, что все хозяйство тонуло в нежном теле, как в воронке. Секс приобрел новое измерение: каждый миллиметр гениталий соприкасался с женской плотью и расцветал зудящим нервным цветением. Захлебнувшись от восторга, Нэш повалился на Эви, неистово работая бедрами, и захрипел, как бизон, пытаясь влезть в нежное туловище целиком, с головой и потрохами; затем, вдруг опомнившись, развязал ей руки — и они немедленно обвили его, и горячее тело прильнуло к нему, вдавливаясь сосками в ребра...
***
Небо очистилось. Над головой висел тысячеглазый Млечный путь, обрезанный по краям чернотой гор.
Воздух, настоянный на дожде и лесе, был густым, как сметана. Нэш сидел на веранде и курил. На его губах стыл поцелуй, которым Эви наградила его, когда он пообещал вернуться за ней из Хэвентвилла на лошади. Поцелуй был из тех, что выворачивают крепче любого траха; одного его хватило бы на новый фонтан, если бы Нэш не выхолостился уже пять раз — четырежды в Эви и один раз в штаны.
Увечье Эви дарило им такие сексуальные лакомства, что от восторга Нэш выплясывал перед ней кадриль, подыгрывая себе на гитаре. Культи, подминавшие его яйца, усиливали блаженство стократ, и Нэш умирал в Эви от пронизывающей