руководством сеанс ухода за волосами ее помощницы, той самой ласковой ... девочки (что немало меня смутило, ибо я получил изрядное удовольствие, обмазывая гелем милую девичью шевелюру), — а потом... Потом — я провел такой же сеанс с Дашей: усадил ее топлесс против зеркала, привязал ей руки к стулу, чтобы намучить хорошенько, и постарался вызвать как можно больше сладостных разрядов на ее макушке, обмазанной гелем. Результат превзошел все ожидания: уже через минуту Даша выла, дрожала, покрывалась гусиной кожей — меня-то она стеснялась куда меньше, чем Кати, — плакала (ибо она умеет плакать от томления) и умоляла меня развязать ей руки.
Я не спешил этого делать; оставив ее шевелюру в белых хлопьях кондиционера, я присел перед ней на корточки и ужалил язычком соски; потом оголил ей низ и лизнул кисуню. Мой язык буквально утонул в вязком слое горячего геля, наполнявшего Дашину киску и вытекавшего из нее на ноги и на одежду. Ну и ну! Дашка стонала со слезами на глазах, умоляла не мучить ее, но я лизнул ей киску еще пару раз, заставив ее корчиться, как от электрошока, поиграл языком с клитором и складочками, потом — встал и вернулся на свое рабочее место.
Дашка глядела на себя, голую, и ныла: «Сссадюга! Ну намучил уже, ну... О-о-о-ой! я не могу больше, понимаешь, не могу-у-у-у...», но я не спешил, неторопливо массируя и щекоча ей кожу на голове, покрытой густыми хлопьями кондиционера. Дашка извивалась, как на сковороде; лицо и тело ее были покрыты красными пятнами, дыхание прерывалось, как от рыданий, слезы текли по щекам и капали на грудь. Наконец я отвязал ей левую руку (она левша), принялся нежно месить ей мыльную массу волос, — и через секунду комнату наполнил такой надсадный вопль, что зазвенела люстра...
Из Дашки вытекло тогда небольшое озерцо, что бывает нечасто — раз в месяц-полтора (при том, что кончает Дашка, за редкими исключениями, каждый день, иногда и по два-три раза), а сама жертва сексуальных пыток оплыла на стуле, вымазанная в кондиционере, в слезах и в собственных выделениях, и невидящими глазами уставилась в никуда. Кроме всего, её потрясло и то, что она впервые в жизни смотрела в зеркале на свой оргазм. На лице ее была улыбка, которую я видел только в двух случаях: 1) у младенцев, источающих первобытное изначальное счастье, и 2) у Дашки после зверских оргазмов. Извергнув семя, Дашка не видела и не слышала ничего, кроме собственной нирваны...
Оргазм, одним словом, удался на славу, и я три дня ходил гордым петухом. Тогда я постеснялся публиковать рассказ об этой «пытке» — он казался мне слишком интимным и неинтересным для широкой публики, — и «пытка» легла в основу вымышленных повестей «Рабство» и «Фотосессия».
Я понимал, что муж в качестве парикмахера-инквизитора — это чудесно, но все же немного не то: обработка волос слилась для Даши с ее тайным влечением к женщинам, став её маленькой сексуальной тайной. Но тут уже ничего не попишешь...
... Сам-то я кончил тогда «между делом», любуясь на голую, обкончавшуюся жену...
***
Самая запретная, самая желанная наша мечта — побрить Дашу налысо. Она никогда не осуществится, я знаю, ибо это равносильно самоубийству, — но как немыслимо приятно и страшно дразнить друг друга этой жестокой мечтой! Дразнить, подстрекать, искушать, фантазировать... Кроме всего прочего, тут был и такой фактор: «а бритую ты меня будешь любить?» Дашуня ревновала меня к своим волосам!... Глупо, конечно, — я Дашу буду обожать всегда и в любом виде, даже выкрашенную зеленкой, — но у женского сердца свои причуды, а меня воображаемое Дашкино бритье волнует до слез, до дрожи, до мгновенной острой эрекции; всякий разговор на эту тему всегда кончается бурным сексом.
Нам иногда снится, что Дашу бреют, причем всегда — против воли. (Я пишу «нам», потому что нам снятся одинаковые сны. Невероятно, но фак). Эти сны печальны, как песни