и сказал:
— Хорошенького понемножку. Смотри, Пауло, кого я тебе приберег! — Фотограф подтолкнул голую, дрожащую Лизель к очередному парню для порносъемок, завербованному на улице. — Делай с ней, что хочешь. Я сказал, что хочешь! — повысил он голос, увидев отчаянный взгляд Лизель.
И Пауло делал: он высасывал рот Лизель долгими, невозможно сладкими поцелуями, слюнявил ее тело, мучил груди, наново вспорол ее пизду, слипшуюся внутри от вчерашней крови... Лизель хныкала и выла от сладости, от режущей боли в пизде и от бешеного волчка в потрохах, превратившего ее в тряпичную куклу.
Потом ее, измученную и возбужденную, уложили на живот, смазали чем-то анус — она еще не понимала, что будет, — и вдруг засунули туда палец, потом два... Она кричала; ее держали за руки и за спину, потом дали ей полотенце, чтобы она кусала его — и вторглись в ее попку... Лизель билась, надсадно выла и умирала — ее сверлила адская боль и невозможное, невыразимое чувство, полусладкое, полугадливое, тошнотворно-приятное — и совершенно невыносимое...
Ей казалось, что она сейчас умрет, и она рвала зубами полотенце... но ритм ускорялся, чувство нарастало, заполняло, распирало ее тело, разливаясь из туго натянутой задницы по клеточкам и жилкам, — и Лизель чувствовала, как ее несет ко вчерашней запретной грани, сладкой, убийственной... она с силой насаживалась на страшный кол в потрохах, толкая себя ТУДА; ее схватили за груди, как за стремена, и насадили еще плотнее, еще сильнее; чья-то рука залезла в ее пизду и обожгла ее сладким током — и вот, вот она падает, летит в кипящее озеро — и растворяется в бурлящем кипятке, тает, исчезает там, как кусочек сахара... ааааааааааааааааааааааааааа...
И попка, и пизда болели так, что трудно было сидеть. Несмотря на это, ее ебли еще часа два — и боль уходила, уступая место необузданной похоти без пределов и границ.
Лизель оказалась настоящей находкой: она была неистово темпераментна, и фотограф очень хвалил ее. Кроме порносъемок, он подыскивал ей клиентуру, находил ей выгодные «точки», нередко сам еб ее, но всегда платил. Долорес искренне радовалась за Лизель, говоря, что ей очень повезло: не бьют, не обманывают, не издеваются, вкусно ебут и хорошо платят.
Лизель окунулась в океан разврата сразу, внезапно, и шок оглушил ее, вырубив все эмоции. Но, когда эйфория первых дней прошла, и голос похоти, выпущенной вдруг на свободу, перестал глушить сознание, чувство гадливости вновь затопило Лизель.
Отвращение к себе было таким сильным, что она вновь думала о стрихнине — и ее остановила не купюра, а мысль о том, что она должна испить свою чашу до дна — ради будущего. Лизель придумала себе будущее: она никогда не выйдет замуж, окончит университет, примет постриг, станет монашкой — и будет заниматься исследованиями в монашеском клобуке. Она станет знаменитой на весь мир, и искупит свой грех молитвами и вечным воздержанием...
Лизель жила двойной жизнью. В университете ее знали, как тихую, скромную, замкнутую девочку с выдающимися способностями; она была лучшей на курсе, побеждала на олимпиадах, конкурсах, выступала с докладами, и ее слушали чопорные сеньоры в роговых очках — а она только молилась, чтобы ни один из них не оказался ее клиентом.
Университет был миром чистой, благородной культуры, и Лизель иногда сама не понимала, как она может быть и здесь и там. Каждый витраж в окнах университета, каждая формула в книге, каждое слово изысканно-вежливой профессорской речи напоминали ей о том, кто она, и вызывали в ней жуткий стыд. Он был бы невыносим, если б не спасительная мысль о монашестве, придуманная Лизель для самоуспокоения.
Лизель давно уже не испытывала радостей, восторгов и просто хорошего настроения. Ее состояние делилось на две несочетаемые половины: учебу и работу. И в то и в то она окуналась с головой, чтобы заглушить голос гадливости, отвращения к себе, чтобы отвести от