помещались: майонезная баночка с жидкостью цвета слезы человечьей, изящная чайная чашка с водой, корка чёрного хлеба и чесночная долька. В мутном взгляде ивановом, полном мучительного беспокойства, всё это представало какою-то дыбой, на которую Баум непременно хотел его вздёрнуть. А Баум давил его лапой и гудел, и гудел: «Не, ну брось... Не, ну брось, это — в жилу! Досчитай до пяти — и вперёд. Это — в жилу! Не, брось, старикашка!»
И Ваня — решился! О, разве убогий язык человечий опишет всю жуть отвращения, всю бесконечность мгновений мучительской муки, пока пламя прозрачное переливалось из баночки малой в желудок Ивана. Как в эпилептической вспышке! И если Магомету в той вспышке — его — открылось всё очарование мира, то Ване открылась вся мерзость его. Помолчим...
Ф-фу-у! Ну, вот, наконец, и свершилась поправка. И вот уже, крадучись, разгорается белое пламя, подымается вверх, расцветает румянцем на ивановых бледных ланитах, и вот уже блеском играет в оживших очах — ф-фу-у, свершилась поправка. И вот уже всё — ничего. Всё, гляди, и устроится в жизни. И попутал же бес со смертельностью с этою утром. Не-ет, ещё поживём мы — так ли, этак ли, а — поживём!
Вот и Баум — медведем медведь, уж казалось бы, что он понять-то способен — а с какою ведь радостью ангельской, чистой созерцает поправку Ивана. Будто чудо великое он созерцает. Вон он, во-он как довольно он щурится, Баум, и чего-то мычит.
«Ну, чего ты прищурился-то, Моисеич?» — говорит, улыбаясь, Иван, — «А? Не слышу... Чего ты мычишь-то? В жилу, а, говоришь? В жилу, в жилу...» Но Баум трясёт головой: мол, не прав ты, не в жилу.
«Это как, то есть, так? Это как же не в жилу?! То есть, что же, ты хочешь сказать, что всё это блужданье на грани блевоты, все страдания эти, вся эта, короче, поправка — не в жилу? То есть, зря, что ли, хочешь сказать? Так за что же боролись-то мы, Моисеич?!» Ивана, конечно, немного ведёт и, конечно, он с Баумом спорит немного, легко так, улыбаясь, он с Баумом он спорит.
Но Баум — он нудный, но добрый он, Баум, к Ивану. И поэтому он объясняет ему: «Не, Вань, не, ты, Вань, брось... Это в жилу... Но тебе бы отсюда исчезнуть. Не, ты брось... Бабы эти, начальство...»
Разводит руками Иван: «Да куда ж я пойду, Моисеич? Мне идти-то ведь не-екуда, бля, Моисеич. И потом, как же так я возьму и уйду? Ведь запишут прогул, Моисеич. Я уж как-нибудь тут, я — тихонько.»
Но щурится Баум довольно и давит Ивана медвежьею лапой: «Не, Вань, не, ну ты брось... Это в жилу. Не, брось, я устроил, ты слышишь. Не, брось ты, старик! Ты пойдёшь, старикашка, сейчас в Дом наук и ремёсел.»
«Это как же пойду я туда, Моисеич? За каким же, прости, я пойду-то туда, Моисеич?»
Но весело щурится Баум и давит Ивана медвежьею лапой: «Не, брось, я устроил. Устроил я всё, старикашка. Там сегодня проводится эта... как её... конференция по переводу на новые рельсы.»
«Эх ты-ы! Как ты сказал?»
«Научно-практическая... по переводу на новые рельсы. Я тебя записал, ы-ы-ы, делегатом от нашей конторы. Ы-ы-ы. Не, брось... Это в жилу, старик. Это — в жилу.»
«Не-ет, Ефим Моисеич, ты бро-ось! Это вовсе не в жилу, Ефим Моисеич!» — завывая, Иван восставал из-под лапы медвежьей. Эта страшная самая смесь — эта кровь голубая со спиртом — кипятком голубым клокотать начинала в Иване: «Нет уж, не-ет, это ты-ы брось, Ефим Моисеич! Да ты... Да ты хоть понимаешь, о чём ты мычишь?! Это я-то, прошедший ковровые плахи тех, бля, коридоров? Я-то, изгнанный, бля, отовсюду и смеявшийся дерзко в те чекисткие жирные морды — на научно-практическую по переводу на новые рельсы? Смеяться изволите, бля?!»
И, восстав из-под лапы медвежьей, он стоял перед Баумом бледный, гневный и хваченный спиртом.
Моисеич слегка оробел, заморгали медвежии глазки. А потом он с улыбкою грустной взглянул на Ивана. Житейски — житейски он мудрый был, Баум. Несравне-енно мудрее Ивана с его голубым кипятком. И