поэтому грустно он так поглядел на Ивана и тихонько и нежно ему прорычал: «Не, брось ты, старик. Ну куда ты, подумай, пойдёшь? Здесь тебе оставаться — ты сам понимаешь... Ы-ы-ы... Бабы эти, начальство — учуют, собаки. Не, брось ты... Это те ещё, знаешь, дела... И домой тебе тоже не в жилу — жена там, базар, мать... Я знаю? Не, ты брось... Это те ещё, знаешь, дела.»
И открылась Ивану вся бездна паденья его. Это «некуда деться» в провалах сероватых запутанных будней. Эта жизнь — обступает и душит, и душит Ивана. Это время — оно только гонит и гонит, и Иван под бичами его — как савраска..."Это что ж ты творишь со мной, Господи Боже?» — возопил дерзновенно и горько Иван, — «Это нешто и есть благодать Твоя, Господи Боже, когда некуда, некуда, не-ку-да деться?!»
И поник головою Иван и скупую слезу уронил в майонезную банку. Сердце Баума кро... кровию облилось, отозвавшись на муку Ивана. Нет, не тем голубым кипятком, а простой человечьею кровью. И Баум, опять придавив его лапой, мычал: «Я тебя провожу... Ы-ы-ы... До дверей. Не, ты брось, Вань... Ты брось, старикашка. Это те ещё, знаешь, дела.»
А в дверях незаметно он сунул Ивану майонезную, плотно закрытую, баночку с жидкостью цвета слезы человечьей: «На, возьми-ка, Иван. Это — в жилу. Зайдёшь там в сортир в перерыве и эта... Это — в жилу. Это те ещё, знаешь, дела.»
И расстались. И, наискось пересекая задумчивость горькую скверов, поплёлся, задумавшись горько, Иван на научно-практическую по переводу на новые рельсы.
О позорище! О стыдобище! О, я вас заклинаю — не пейте!
* * *
Дом наук и ремёсел помещался над Волгою в особняке, уцелевшем от тех ещё, знаете, дел, как сказал бы Ефим Моисеевич Баум. Аллея из старых деревьев, разросшихся мощно, подводила к нему, и прекрасно-суровая Волга катила над ним свои серые хладные воды, заключённые в раму золотых и багряных осенних своих берегов. Место чудное! Если вот так вот брести по аллее, задумчиво голову этак слегка наклонив, и вдыхать пьяный ветер заволжский — влажный воздух багряных дубрав, перемешанный с дымом сжигаемых листьев — то и вправду могло показаться (особенно, если чуть принял), что гуляешь в дворянском гнезде.
Но из задумчивости выводила мозаика на фасаде Научного дома — позднейшее образованье. Там, над колонн белизной, на фасаде, громоздились кубизм с футуризмом в обнимку. О, там было тако-ое, бля, царство абстракций, какое Дали не приснилось бы ночью в кошмаре! Там — серпы с молотками, там — страшных размеров колосья золотых фантастических злаков вились меж зубчатых колёс непоме... не-по-ме-эрных конструкций. И один — но как символ всего коллектива! — с квадратными мышцами весь, вдохновенный, налегал на огромный рычаг, или ворот, и дико вперялся очами куда-то за Волгу, другою рукою сжимая бесовское алое знамя. И вилась, извивалась дырявой змеёй перфолента, обвивая всё это, как Лаокоона с его сыновьями. Там... Да мне ли, насилуя косный язык, описать это царство футурокубсюрреализма! Оно б и Дали... Да оно б и Дали не приснилось бы чёрною ночью в кошмаре!
И под эти-то своды вошёл, истязаемый совестью, Ваня. Да, вот так по ковру и вошёл мимо спящей под фикусом бабки-вахтёрши, истяза... истязаемый совестью Ваня.
А собственно, на конференции было недурно. На научно-практической было, сказать так, недурно — даже пиво давали в буфете, сосиски. Народ удивлён был приятно продажей спиртного — всё ж научно-практическая, рядовая, не собрание членов обкома. Но что-то странное, тайное что-то увидел Иван в этом пиве: будто хотели сообщить человеку какую-то страшную весть, да вдруг испугались, махнули рукой и сказали: «Да ладно... Я так... Это врал я. Я вот лучше спою тебе, знаешь.» Вот так показалось Ивану. Нет, ну в очередь встал он, конечно же, за «жигулёвским», но опять на него, как из форточки, в вечность открытой, дохнуло: «Смертельность!» И Иван передёрнул